Баальбек, Бунины, мы. 1907, 2015

Вера Николаевна и Иван Алексеевич добрались до Баальбека. Где раньше был вокзал, сказать сложно. Город с тех пор сильно вырос и разлился по равнине Бекаа: много домишек, много частных вилл с виноградниками и полями кукурузы.
Бунин написал рассказ «Храм Солнца», в котором так же как Вера Николаевна проделал путь от Бейрута до Баальбека. Интересно, что тогда и речи не шло о римских храмах. Не было храма Юпитера, не было храма Бахуса, были Большой и Малый храмы Солнца или Ваала. Может, так оно и правильнее. Вино в долине Бекаа делали еще задолго до римлян, собственно там его и начали делать, и виноградные лозы на Малом Храме говорят только о том, что Бог Вина, как бы он там не назывался, здесь тоже был.

Итак,

Текст из воспоминаний В.Н.Буниной-Муромцевой «Берегами памяти»

«Баальбек — развалины огромного храма, вернее храмов, самых древних и самых огромных из всех когда-либо созданных рукой человеческой.
Как показывает само название, они были посвящены Ваалу, богу Солнца.
За Баальбеком — пустыня, хотя земля и плодородна.
От огромного города, который на своем веку перетерпел так много и от людей и от стихии, осталось маленькое селение, а от храма — шесть исполинских колонн, которые мы по пути с вокзала в город неожиданно увидали над развалинами, вокруг которых зеленели сады.

Вдруг загремел гром. «Успеем ли добраться до отеля сухими?» — подумали мы.
Успели. Но тотчас же начался ураган с грозой и градом.
В нашей комнате балкон. После грозы мы долго не можем оторвать глаз от этих знаменитых шести колонн, которые так легко возносятся в небо, уже ясное и спокойное.
— Однако, нужно, пока еще не поздно, пойти туда, — говорит Ян.

Мы долго бродим среди этих циклопических развалин, с каким-то недоумением взираем на колонны, которые вблизи кажутся еще более исполинскими.
Подробно описывать храмы Баальбека я не буду, — слишком это трудно и сложно. Скажу одно: все время среди этих развалин я испытывала изумление и восхищение, и легенда о титанах уже не казалась мне легендой.

Мы оставались среди руин до самого заката, то есть до того времени, когда вход в них запирают. Неужели боятся, что их раскрадут?
Ян, отвоевывая лишние полчаса у нетерпеливо ожидавшего сторожа, ждавшего нашего ухода, взбирается к подножию колонн, и мы долго не можем дозваться его.

За обедом мы делимся впечатлениями. Ян восхищается тем, что он видел у колонн: сочетанием бледно-голубого неба с этими оранжево-красноватыми «поднебесными стволами», безбрежной зеленой долиной, простирающейся за ними до хребтов, тишиной, нарушаемой лишь шумом воды…

После обеда Давид Соломонович доставил нам большое удовольствие — он играл Бетховена, и играл очень хорошо. Он уже несколько лет перед этим посвятил себя Бетховену, читал о нем лекции, играл только его. Он очень любил говорить о нем, чувствовалось, что он живет им.
Вышли пройтись, полумесяц высоко стоял над развалинами и лил на них свой волшебный свет. На окраине селения мы остановились. Тут Ян неожиданно стал читать стихи. Он читал (все восточные свои стихотворения) как-то особенно, я никогда раньше, да, пожалуй, и потом не слыхала такого его чтения. Кажется, никогда в жизни не волновали меня стихи так, как в эту месячную ночь.

В стихотворении о Стамбуле Шор возмутился «кобелями», нашел это слово недостойным поэзии.
Возник короткий, дружеский спор. Ян доказывал, что нет слов поэтических и прозаических, что все зависит не от самого слова, а от сочетания его с другими, от темы. И кстати рассказал, как раз он застал Бальмонта, что-то вписывающего своим четким почерком в книжечку. Он спросил, не стихи ли он пишет? Бальмонт ответил, что он записывает «сладостные слова»: пустыня, лебедь, лилейность и так далее. Но Шору Бальмонт, по-видимому, был ближе…
Я еще была в постели, когда Ян убежал еще раз взглянуть до отъезда на Храм Солнца.
Я воспользовалась свободной минутой и написала письмо брату Мите, это был день его рождения. Сохранилось ли это письмо или погибло за эти ужасные годы?

По железной веточке мы направляемся опять к Райяку, где пересядем на поезд, идущий в Дамаск.
Вагон пуст, и мы стоим, каждый у своего окна, стараясь крепко запечатлеть в себе все эти развалины, колонны, так хорошо, по-утреннему, освещенные солнцем, в честь которого они и были воздвигнуты. Потом, когда они скрылись, мы смотрим на мирную долину, на полосатые гряды Ливанских и Антиливанских гор.
В Райяке приходится ждать поезда довольно долго, но почему-то даже и это весело.
За завтраком на вокзале мое внимание привлекают два француза. Один — очень красивый блондин. Оба отлично одеты. Кто они? Куда едут?
Дамасский поезд идет сначала по той же долине, над которой царствует Гермон.
Поезда здесь не спешат. В вагоне мы опять с туземцами. Есть и белые чалмы, и красные фески, и закутанные женщины».

Я думаю, Вера Николаевна не обиделась за наши иллюстрации. Скорее всего, они остановились в том же отеле, и провели прекрасную ночь, болтая, слушая музыку и стрекот цикад.

Возможно, она даже смотрелась в зеркальные створки того же шкафа…

А это ссылка на рассказ Бунина «Храм Солнца» я уж не стану его иллюстрировать, он прекрасен, и наполнен переживаниями, открытиями, любовью.

http://iknigi.net/avtor-ivan-bunin/29115-hram-solnca-ivan-bunin/read/page-1.html

И лешкина фотка — закат

Ливан, Бунины, 1907

10 апреля 1907 года И.А.Бунин написал у себя в дневнике: «Отъезд с В(ерой) в Палестину». Вера Николаевна Бунина-Муромцева более многословна: «И вот наступил день 10 апреля 1907 года, день, когда я резко изменила свою жизнь: из оседлой превратила ее в кочевую чуть ли не на целых двадцать лет», — напишет она потом в своих воспоминаниях «Беседы с памятью». Отрывки из дневников и воспоминаний выйдут в 1980-х сборником «Устами Буниных». И странным образом в этом сборнике не будет воспоминаний о Ливане, ни о Бейруте, ни о Баальбеке, который произвел огромное впечатление на Бунина и стал предметом его рассказов и стихов.
«Беседы с памятью» никогда не издавались отдельной книгой, поэтому я раздобыла журнал «Грани», где в 1960 г. они были полностью опубликованы. Итак, Ливан для Буниных.

Это было их «свадебное» путешествие. Свадьбы не было, а путешествие было. Путешествие, о котором можно только мечтать. Греция, Египет, Палестина, пароходом, поездом, в фаэтоне. Вера Николаевна все подробно описала, Иван Алексеевич превратил впечатления я литературу.
23 апреля в Иерусалиме Бунины строят планы дальнейшего путешествия:

«Выбираем морской путь до Бейрута, а оттуда на Баальбек, Дамаск, Генисаретское озеро, Тивериаду, Назарет, Кайфу, Порт-Саид, Каир и Александрию, из Александрии же прямо в Одессу, из Одессы в Москву, а на лето в деревню».

Прекрасный план.

«Бейрут смотрит на север, а потому море у его ног печальное. Город сирийский, восточный, без всяких памятников. Европейцы, главным образом французы, — чиновники или занимаются торговлей. Сирийцы — народ красивый. Богатые живут в довольстве, но, вероятно, очень скучно.

Мы ездили по городу, выезжали за заставу: там много садов, вилл, увитых глициниями и другими цветами. За обедом пили густое палестинское красное вино.
Вечером мы распрощались со стариком Шором, прощанье было сердечное, — он очень доброжелательно относился к нам. Мы так с ним больше и не встретились. Вероятно, он уже умер. Ведь в то время ему было лет семьдесят. Мы о нем сохранили самые лучшие воспоминания как о человеке добром, мудром и религиозном.
Ян меня очень напугал: проснувшись, стал жаловаться на сердце, уверял, что умирает, ему казалось, что у него жар.
— Что делать, — говорил он печально и со страхом в глазах, — придется сейчас вместо вокзала ехать на пароход, благо он еще здесь, а то заедем Бог знает куда, и что ты станешь делать, если я расхвораюсь.

— Да ты мерил температуру? Померяй, если жар, то что же делать, как ни грустно, сядем на пароход, — сказала я.
— Хорошо, только ты все-таки попробуй мне лоб.
Пробую, — странно: сначала кажется горячий, а потом нормальный…
Через 15 минут смотрю на градусник — 35,8. Как впоследствии выяснилось, Ян всегда чувствовал себя плохо, когда ему приходилось жить у самого моря.
Половина седьмого мы сели на извозчика и отправились на вокзал.
Дорога между Бейрутом и Баальбеком красива и разнообразна: сначала море, сплошные сады, виллы в цветах, затем мы поднимаемся по змеевидной дороге, которая на некотором расстоянии делается зубчатой. Я впервые еду по железной дороге в горах и поражена великолепием открывающихся картин. Едем мы в третьем классе, — на востоке мы ездим всегда днем в третьем классе, — здесь обычно можно увидеть что-либо интересное из туземной жизни, всмотришься в лица, в нравы. Но я больше смотрю в окно. Чем выше взбирается наш поезд, тем становится все прохладнее. Море то скрывается, то снова показывается и с каждым разом делается все просторнее и безбрежнее, так же, как и небо, а Бейрут опускается все глубже и кажется все мельче и мельче.»

Бейрут, 1902 год

Нам везет меньше, мы можем передвигаться только на такси, а названия городов выспрашивать в того же таксиста, который не всегда понимает, что от него хотят.

«После Софара море пропало, мы уже в глубинах Ливана, и перед нами радостно сверкает над горной цепью какая-то новая снежная гора, вся как бы в серебряных галунах.
Перевал мы делаем около 11 часов утра. Тут уж настоящая горная свежесть, хотя высота и небольшая, всего 5000 футов над уровнем моря.
Ян чувствует себя совсем здоровым, очень весел, радуется, что не поддался утренней слабости.
После перевала — большой туннель. За ним огромная долина, на которой много распаханной земли. Теперь мы находимся между Ливаном и Антиливаном».

Туннель, наверное, разрушили в ходе войны, как собственно и всю железную дорогу. Случайно в одном из селений нам повезло увидеть старую железно-дорожную станцию и то, если бы Билл не обратил наше внимание, мы бы приняли ее за обычный дом, даже сфотографировать не успели.

«Красивый туземец, указывая рукой в окно, говорит:
— Джебель-Шейх!
Ян вскрикивает:
— Да, это Гермон! Как же это я забыл? А снег на нем как талес. Не правда ли, Давид Соломонович?
— Да, похоже, — подтверждает Шор.
— Что такое «талес»? — спрашиваю я.
— «Талес», — объясняет Шор, — это полосатый плат, которым евреи покрывают голову во время молитвы.
В Райяке пересадка на Баальбек».

Если едешь на машине, то Райяк остается в стороне. Сейчас там военный аэропорт, а поворот на Дамасское шоссе раньше, в Чтауре.

«Почва тут красноватая, в редких посевах.
— Недаром, — говорит Ян, — существуют легенды, что рай был именно здесь, — вот и та самая глина, из которой Бог вылепил Адама…
Слева закрывает горизонт цепь Ливана, испещренная белыми лентами снега, а справа возвышается Антиливан.
— Вот откуда, — говорит Ян, который все время, не отрываясь, смотрит в окно, — вот откуда все эти полосатые хламиды, талесы, полосатые мраморы в мечетях! Все отсюда!»

В другой раз рассказ Веры Николаевны с моими фотографиями ))

День рождения Бродского. Заметки.

Итак, сегодня есть прекрасный повод для… праздника — день рождения Бродского. В прошлом году мы были в этот день в Питере, и отмечали его в гостинице на Невском. Сегодня будем отмечать дома в Москве. Начнем сейчас. Мой любимый романс на стихи Бродского.

Недавно посмотрели документальный фильм о Сьюзан Зонтаг. Просмотр был обязателен под чутким Лешкиным присмотром. Так вот там нет ничего про Бродского. Как так?
Между тем сын Зонтаг — Дэвид Рифф, который так же редактор ее дневников, в предисловии к 60-70 годам писал, что отношения Зонтаг и Бродского были «единственные за всю ее жизнь сентиментальные отношения с равным». В 1977 году они вместе были на Биеналле в Венеции. Есть их фотка на балконе, есть Венецианские строфы Бродского, посвященные Зонтаг, есть цитата из дневника Зонтаг:
«Иосиф: «Цензура полезна для писателей. По трем причинам. Во-первых, она объединяет всю нацию в сообщество читателей. Во-вторых, она выстраивает перед писателем стену, барьер, который нужно преодолеть. В-третьих, она усиливает метафорические свойства языка (чем жестче цензура, тем более эзоповым должен становиться язык)».

И еще:
«Иосиф: «Затем я осознал, что я есть. Я — человек, воспринявший понятие индивидуальности буквально». Вновь эта онегинская черта в нем.»
«Всякий политический язык ведет к отчуждению. Политический язык, как таковой, — враг. (позиция Иосифа)»

У.Оден был для Бродского всем — учителем, другом, вторым Я. Бродский жил у него, когда только выехал из России. Оден «взял его под свое крыло». Понимали они друг друга плохо, Оден не знал русского, а Бродский плохо знал английский. Оден, однако, был автором предисловия первой книги стихов Бродского, и ценил молодого поэта. Разница в возрасте тоже была большая, да еще Оден был гей, что для Бродского было шокирующе. Несмотря на это Бродский воспринимал себя как второго Одена, был им, жил им, следовал ему. Что Бродскому не удалось, это проживать дни так же как Оден. О распорядке для великого англичанина Бродский писал своему другу в письме:
Первый martini dry [сухой мартини — коктейль из джина и вермута] W.Н. Auden выпивает в 7.30 утра, после чего разбирает почту и читает газету, заливая это дело смесью sherry [хереса] и scotch’a [шотландского виски]. Потом имеет место breakfast [завтрак], неважно из чего состоящий, но обрамленный местным — pink and white [розовым и белым] (не помню очередности) сухим. Потом он приступает к работе, и — наверно потому, что пишет шариковой ручкой — на столе вместо чернильницы красуется убывающая по мере творческого процесса bottle [бутылка] или can (банка) Guinnes’a, т. е. черного Irish [ирландского] пива. Потом наступает ланч ≈ 1 часа дня. В зависимости от меню, он декорируется тем или иным петушиным хвостом (I mean cocktail [я имею в виду коктейль]). После ланча — творческий сон, и это, по-моему, единственное сухое время суток. Проснувшись, он меняет вкус во рту с помощью 2-го martini dry и приступает к работе (introductions, essays, verses, letters and so on [предисловия, эссе, стихотворения, письма и т. д.]), прихлебывая все время scotch со льдом из запотевшего фужера. Или бренди. К обеду, который здесь происходит в 7—8 вечера, он уже совершенно хорош, и тут уж идет, как правило, какое-нибудь пожилое chateau d’… [«шато де…», то есть хорошее французское вино]. Спать он отправляется — железно в 9 вечера.

Наш доктор Хаус

Конечно, все рассказы о докторе Захарьине начинаются с цитаты А.П.Чехова: «В русской литературе я знал одно имя — Л.Н. Толстой, в русской медицине — Г.А. Захарьин». Еще Чехов говорил: «В русской медицине Боткин то же самое, что Тургенев в литературе. А Захарьина я уподобляю Толстому — по таланту». А уж кому как не Чехову хорошо это знать. Он и сам был медик по образованию, и больной, по несчастью.
Доктор Захарьин был врач и педагог от Бога.
Но если бы современники Григория Антоновича Захарьина имели бы возможность посмотреть сериал «Доктор Хаус», они бы, безусловно, узнали бы в главном герое своего доктора. Характер у гениального терапевта был не легче, а причина такая же.

Захарьин тяжело болел ишиасом (неврит седалищного нерва), который не давал ему покоя, делая раздражительным и нервным.

Из-за болезни доктор никогда не расставался со своей палкой, и только вместо современных кроссовок носил обыкновенные русские валенки. Образ дополнял длинный френч и крахмальная рубашка.

Долговязый и вспыльчивый, в таком виде он ходил даже в императорский дворец. Поднимаясь по лестнице, он присаживался на каждой междуэтажной площадке на стул, который за ним несли. Его крайняя раздражительность была причиной того, что он не выносил, особенно во время работы, ни малейшего шума, поэтому на консультациях останавливали даже часы, выносили клетки с птицами и т.п.
Богатые больные часто заискивали перед ним, зная его резкий характер и опасаясь его вспышек, сопровождающихся грозным постукиванием огромной палки. В Беловежском дворце, у царя Александра III, во время болезненного приступа он разбил своей палкой хрустальные и фарфоровые туалетные принадлежности.
Нечто подобное он учудил и у Хлудовых, так «своей суковатой палкой разбил все окна, которые годами не открывались, вспорол кишащие паразитами перины и разгромил кухню, где догнивали объедки позавчерашнего ужина, которые «жаль выбросить, коли деньги-то плачены». В довершение всего он приказал отправить на помойку бочки вонючей с квашеной капустой.

Помимо этого Захарьин был еще тем чудаком и оригиналом, а главное чудовищным консерватором. Например, он боялся керосиновых ламп, а уж тем паче электричества – музицировал и читал исключительно при свечах.
Не ездил на извозчике, если вдруг видел, что коляска на резиновых шинах. О телефоне в доме 20 по Первой Мещанской и заговаривать не приходилось. Какой там телефон!


собственно я его понимаю, зачем на такой милой улице телефон…

А помните хаусовское «все люди врут»! Так вот Григорий Антонович, по воспоминаниям современников, тоже к людям «был недоверчив, тем не менее, часто в них ошибался». Критики он не выносил, он «нападал на критикующего в очень резкой форме, что дополнительно подливало масло в огонь. Он был неспособен на компромиссы, всегда называл вещи своими именами. Невротические особенности характера создали ему массу врагов, однако на его врачебном таланте это никак не отразилось».
И это был лучший врач, лучший диагност и лучший терапевт своего времени. Его учениками были знаменитый педиатр Н.Ф. Филатов, выдающийся гинеколог В.Ф. Снегирев, крупный невропатолог Ф.Я. Кожевников, блестящий клиницист А.А. Остроумов, выдающийся психиатр В.Х. Кандинский и др.)
Главным и важным в лечении он всегда считал опрос больного. Он не лечил болезнь, он лечил человека, который возможно еще и сам не подозревал о наличии у себя болезни, а только чувствовал себя плохо.

Захарьина интересовало все — какая у больного семья, куда выходят окна его комнаты, что он ест утром и что вечером, на каком боку спит, что пережил в прошлом и как мыслит свое будущее… Он презирал врачей, не способных лечить человека без предварительных лабораторных анализов. По мнению Захарьина, только всестороннее знание всех особенностей жизни, быта, прежних заболеваний, полученное после обстоятельной беседы с пациентом, позволяет выяснить этапы развития заболевания, определить причины его возникновения, установить вредные факторы воздействия среды, привычки, наследственные особенности человека. Он часами расспрашивал больного обо всех мелочах его жизни, но иногда одного взгляда на человека ему хватало для постановки диагноза.
Однажды его вызвали к купцу, изнемогавшему от постоянных простуд и кашля. Едва взглянув на кашлявшего больного, профессор забрал тысячный гонорара и на прощание сумрачно бросил: «Отлежись неделю, а потом перестань ездить на лихаче через Ильинку…» Ошалевший купчина в точности выполнил дорогостоящий медицинский совет, а вскоре с удивлением рассказывал приятелям о чудном докторе, исцелившим его от затяжной хвори. Один из ассистентов Захарьина поинтересовался, в чем заключался секрет вредоносного действия обычной московской улицы, какой была в те времена Ильинка. «Все очень просто, молодой человек, — отвечал Захарьин. – Я увидал в комнате у купца множество икон, понял, что человек он богомольный, а когда едет к себе в контору по Ильинки, то обязательно крестится на каждую церковь, снимая при этом шапку – это в нынешний-то мороз! Вот отсюда и его постоянные простуды!…»

Кстати деньги он отдавал на благотворительность. Отправлял молодых врачей стажироваться за границу, выделял средства на издание журнала, на нужды физико-медицинского общества.

Г.А.Захарьин и члены его семьи содействовали созданию Музея Изящных искусств и денежными средствами, и личным участием. Вдова, дочь и сын Захарьина принесли в дар музею ряд скульптур; его дочь П.Г.Подгорецкая являлась членом-учредителем музея. Зал античного искусства Музея изящных искусств в Москве почти полностью состоял из экспонатов, собранных на средства сына Захарьина.

Захарьин всегда учил: «Слушайте, на что пациент жалуется, — советовал Захарьин. — Иногда в организме еще нет никаких материальных изменений, а больной уже испытывает страдания. Здесь никакие анализы не помогут — нужны лишь опыт и внимание. Выписать рецепт — на это и дурак способен. С рецептом мы гоним больного в аптеку за лекарством, но от этого еще никто не становился здоровым. Лечить надобно-с, господа!».

Ему принадлежит открытие связи между кожей и внутренними органами. Кожа сигнализирует о том, что в организме не так.
Поэтому и Чехов писал в письме к А.С. Суворину (страдавшему упорными головными болями), рекомендовал – «Не пожелаете ли Вы посоветоваться в Москве с Захарьиным? Он возьмет с Вас 100 рублей, но принесет Вам пользы minimum на тысячу. Советы его драгоценны. Если головы не вылечит, то побочно даст столько хороших советов и указаний, что Вы проживете лишние 20-30 лет. Да и познакомиться с ним интересно».
Студенты оставались на 4 курсе еще один год, чтобы еще раз послушать его лекции.
Кстати его консерватизм, доходивший в быту до идиотизма, не помешал ему провернуть реформу в медицине. Именно он выделил из терапии гинекологию, лор-заболевания и так далее. То, что на Девичьем поле там много клиник и они такие специальные, это спасибо доктору Захарьину, такому консервативному и такому продвинутому.


Кстати, знаете, что там за домики прикольные слева — это бараки для заразных больных — дифтерийный, ну и так далее.

Он умер от апоплексического удара, когда ему было 68 лет. Сам поставил себе диагноз (поражение продолговатого мозга), спокойно сделал все нужные распоряжения и умер 23 декабря 1897 г.
Удар у него случился, конечно, не просто так. Его обвинили в том, что он-де отравил императора, царя-батюшку Александра III. началась травля, у нас быстро забывают хорошее. Источником клеветы был почему-то Иван Кронштадский. Диагноз, который Захарьин поставил Александру подтвердился, но он ушел из университета. Вздыхал: «кажется, что вся Россия меня ненавидит. Хотелось бы знать мне — за что?» Достали его. А через год умер.

Б.С.Земенков

Откуда появляются хорошие москвоведы? Из Москвы. Во всяком случае, В.Муравьев думает, что он-то уж точно появился из Москвы, из самого ее пупка на Швивой горке. Собственно оттуда же появился и А.Ф.Родин. Возможно, что замечательный москвовед и хранитель, даже восстановитель московской истории Борис Сергеевич Земенков тоже появился из Москвы. Прямо из ее московских Красных ворот. Или с Плющихи, где жила его семья обыкновенного служащего сберегательной кассы.
А может быть, он родился из ничего. Не просто из ничего, а из самого настоящего Ничего, у которого был свой манифест, своя политика и свое место в неспокойной литературной Москве 1920-го года.


фото из журнала zyalt

Именем Революции Духа объявляем:

1. Всякая поэзия, не дающая индивидуального подхода творца, не определяющая особого, только субъекту свойственного мировоззрения и мироощущения, не оперирующая с внутренним смыслом явлений и вещей (смысл — ничего с точки зрения и материи) как рассматриваемого объекта, так и слова в данный момент времени — с сего августа 1920 года Аннулируется.

2. Лица, замеченные в распространении аннулированных знаков поэзии или в подделке знаков Ничпоэзии (Ничевоческой Поэзии), подлежат суду Революционного Трибунала Ничевоков, в составе: Бориса Земенкова, Рюрика Рока и Сергея Садикова.

Так начинался Манифест, а заканчивался словами: «Настоящий декрет 17-го апреля 1921 года подписан в Москве экспрессионистом Борисом Земенковым, перешедшим в Российское Становище Ничевоков и вошедшим в состав Творничбюро». Ничевоки пришли в Москву из Ростова-на-Дону, и растолкав толпившихся здесь футуристов, имажинистов, оставшихся символистов и так далее, заняли на три года свое место в поэзии.
Признавали они только имажинистов и то с оговоркой: «Единственное пока что жизненное течение в поэзии — имажинизм нами принимается как частичный метод.» Это был российский дадаизм. Имажинисты же ничевоков не признавали, и считали «группочкой» и мыльным пузырем.

В свою очередь ничевоки не принимали футуристов, и на открытом вечере в Политехническом музее, где Маяковский устроил «чистку поэтов» посоветовали Маяковскому отправляться к Пампушу на Твербул, и чистить там ботинки.

Тогда сложно было разделить поэтов и художников, большинство училось в ВХУТЕМАСе, а вечером сражались в Кафе поэтов. Стихи были похожи на картины, картины на стихи. Так и Земенков: «Бублик лица положили на иголки меха…»
Ничевоки просуществовали 3 года, выпустили 2 книги. Рюрик Рок уехал на Запад или его посадили. Земенков и Сусанна Мар остались. Потом были Окна РОСТА, реклама во время НЭПа, оформление карнавалов и демонстраций. А потом Москва стала пропадать, и Москву стало жаль. И тогда Земенков начал рисовать акварели, они были похожи на акварели 1840-х, они пытались сохранить ускользающую старую Москву, которая на глазах становилась Ничем.

А потом появилась литературная Москва. Москва Гоголя, Москва Щедрина.


Иллюстрации к Салтыкову-Щедрину

«Сколько замечательных домов Москве! Какие удивительные повести писательских биографий могут нам рассказать эти тихие мезонины арбатских переулков, дворовые крылечки деревянного Замоскворечья или шумные подъезды доходных домов Петровки и Дмитровки. Сколько наслоений эпох подчас на одной улице или в одном доме!» Земенков считал, что важно знать, где жил писатель, по какой улице ходил он и его герои, к кому заходил в гости. Только так можно понять писателя, только так можно начать любить свой город. Целая серия акварелей Земенкова о «Войне и мире». Ведь неспроста именно эти дома заставляли Толстого задуматься, начать фантазировать, именно они рождали ту «энергию заблуждения», которая и была двигателем романа.


Сорок-сороков

По крупицам, по адресу, по обрывку письма восстанавливал Земенков тающую Москву Толстого и Гоголя. И что-то сохранил.
Он жил в коммунальной квартире — «каюте», как он говорил. Она была забита папками, рукописями, рисунками.
У него были огромные брови. Он специально смешно распушал их. Настоящий художник.
На людях он всегда был подтянут, с неизменной бабочкой вместо галстука. Отглажен и начищен, хотя костюм имел один единственный.
Он был блестящий рассказчик и всеми своими открытиями с удовольствием делился.
Он умер легко, внезапно, просто вышел покурить на балкон дачи.


Новая Москва

Жил или не жил вот в чем вопрос!

Люди добрые, помогите. Я тут, с легкой руки Иры, обзавелась целой кучей адресных книг, и искала там адреса родственников и знакомых. Нашла прадедушку, прабабушку, все они домов не имели, но адрес и телефон имели точно. Исчерпав список чад и домочадцев, я решила пойти по косвенным знакомым и тут мне попался Склифосовский. Я его еще давно определила на Тверской бульвар. Вот не помню, откуда я это взяла, но Тверской бульвар написан и в википедии, а вот в адресных книгах написано Склифосовский Ник.Вас. — Спб-Петербург. И это в 1897, в 1901, когда он точно жил в Москве, преподавал в Университете и хлопотал в Клиническом городке.
Википедия ссылается на «Трофимов В.Г. Москва. Путеводитель по районам. — М.: Московский рабочий, 1972».
У меня ее нет. Может, кто-нибудь посмотрит с. 97-105. А то он мне покою не дает.

Так вот жил или не жил Склифосовский на Тверском бульваре, дом 19 Святополк-Мирской К.М.?

Дукор

Илья Дукор. Меня зацепило это имя, потому что Маргарита Алигер в своих воспоминаниях о Литинституте писала, что он «смолоду примыкал к конструктивистам», а мы как раз искали поэтов-конструктивистов. Искала конструктивиста, а нашла замечательного человека, о котором известно еще меньше, чем о Боброве.
Итак, Маргарита Алигер писала: «Мы были первым набором, и у нас, у поэтов, творческий семинар вел скромный и славный человек, Илья Дукор. Он был врачом-психиатром, работал в одном из московских диспансеров, но всю жизнь занимался и литературной деятельностью, смолоду примыкал к конструктивистам, неизменно писал и часто публиковал скромные критические статьи и рецензии.»
Из статей Дукора я нашла только вот эту http://www.imli.ru/litnasledstvo/Tom%2027-28/4_vol27-28_%D0%94%D1%83%D0%BA%D0%BE%D1%80.pdf Проблемы драматургии символизма. Скромной ее не назовешь. Это прекрасная, умная статья.

Нет там картинок, одни буковки.

О Дукоре вспоминает и Константин Симонов, учившийся вместе с Алигер: «Вспоминая свои молодые годы, не могу не упомянуть о моих руководителях в поэтическом семинаре Литературного института Илье Дукоре и Леониде Ивановиче Тимофееве и моих поэтических наставниках тех лет — Владимире Луговском и Павле Антокольском, сыгравших немалую роль в моей писательской судьбе. К этим людям я до сих пор испытываю огромную благодарность».

По словам Алигер, Дукор «любил поэзию, с интересом относился к нам, был спокоен, разумен, доброжелателен. Умел находить с нами общий язык, умел никого не обижать, никого не выделять.» И еще много хороших слов благодарности. А потом «К концу тридцатых не стало в институте Ильи Дукора… Никуда не уйдешь от тяжелой темы. Так это было. Такое было время…» Дальше собираю по крохам по всем доступным источникам, в основном это комментарии к статьям и воспоминаниям того времени. Главное: «Годы жизни Дукора точно выяснить не удалось».
А потом воспоминания Тимофеева (он тоже вел семинар в Литинституте): “Он вернулся с войны с усами, да. Он потом умер в лагере. Он был приговорен к пяти годам. У меня сохранилось даже любопытное стихотворение, которое он мне прислал из лагеря. Я с ним переписывался, деньги ему посылал, вообще, у нас лагерные связи, если так можно выразиться, были налажены. И вот он там умер неожиданно от прободения… у него язва была… и вот у него получилось прободение кишки, значит, кровотечение, и он в течение трех-четырех часов скончался”.
Есть его выступление по поводу доклада Бахтина. Там же есть его биография, коротенькая.

Илья Семенович Дукор — критик, преподаватель Литературного института. В конце 20-х годов он принимал активное участие в заседаниях Литературного центра конструктивистов. Все. Всего две строчки. Как в фильме «Доживем до понедельника»: две строчки и целая жизнь. И тут не только его жизнь. У Ильи Дукора было двое детей: Толик и Елочка. О них в книге Михаила Панченко «Быль о Чистае. Глазами старого мальчишки». 41-й, Пионерский лагерь детей писателей.

После завтрака наш барабанщик Толик Дукор, симпатично полный, «рыжий и веснушчатый», топая впереди пионерского отряда, лихо отстукивал палочками марш:
« Старый барабанщик,
Старый барабанщик,
Старый барабанщик
Крепко спал …
Он проснулся и перевернулся-
Всех фашистов разогнал …»

А в 43-м в эвакуации все уже не так весело. «…мы слишком много понимали. И как дела на фронтах. И как мы отступали вначале, пополняя «отступившими» бараки Гулага. Симка Маркиш – уже перестал ждать отца: Толя Дукор – поклялся, что найдет своего – живого или мертвого! Сестра его – Ёлочка, утвердительно кивала головой. Знала, что Толька своего добьется».

После войны, на станции метро «Дворец Советов», я встретил его Ёлочку. На все мои вопросы отвечала, словно давно ждала их. – Мама? — Умерла в 46-м.Толик? – В тюрьме был, до 49 –го. – За что? – Как вернулся в Москву, сразу пошел в Управление Госбезопасности, права качать: — «Где Илья Дукор? Он никогда не был врагом строя! Кретины!?? В общем разгорячившись до предела, в тот же вечер был арестован и осужден за сыновнюю привязанность к врагу народа. Дали ему пять лет «лесоповала», пообещав сгноить, если не научится лояльному отношению к советской власти, так «много сделавшей для него». Жили в бараках, окруженных тремя рядами «колючек ». Под конвоем ходили валить могучие сосны. В бараках двухярусные нары. У Толика — наверху. Он расчертил клавиатуру на краю дощатого настила, и, стоя на коленях – отрабатывал технику игры. «Школа беглости» — по Черни, 8-й Шопена, этюды Ракова и т.д. Он хорошо запомнил игру «того» поляка, которому, без пальцев было еще хуже.
Отвалив тысячи сосен за положенный срок, два раза искусанный собаками и много раз побитый прикладами конвойских винтовок – вернулся домой. Выпуская Толю за порог лагеря тамошний начальник спросил: — «Ну как, Дукор, научился власть любить»?
— Нет, ответил Толик. Пока не найду отца – не полюблю!..
Сестры Гнесины встретили его цветами: Как, Толечка, сможешь хоть по клавишам пройтись? – Они знали о лагерной эпопее своего любимого ученика все, кроме расчерченной им кромки настила. Вместо ответа он подошел к роялю, и без нот, по памяти сыграл 1-й концерт – Чайковского.

Если залезть на сайт консерватории, там можно найти Анатолия Ильича Дукора.
Дукор Анатолий Ильич
Отделение: фортепианное
Годы обучения: 1946 — 1956
Дата рождения: 01.01.1930

Маяковский Владимир Сергею Есенину

Еще два современника, два полюса, два голоса. Они пробовали договориться и поработать вместе, но лучше у них получались диспуты в Политехническом. Вместе хорошо было спорить и соперничать, сотрудничать вместе не сложилось.
В декабре 1925 году Есенина не стало, а в 1926 в Тифлисе, в типографии » Заря Востока » вышла книжка Маяковского «Сергею Есенину», оформленная А.Родченко.

Вы ушли,
как говорится,
в мир иной.

Пустота…
Летите, в звёзды врезываясь.
Ни тебе аванса,
ни пивной.
Трезвость.
Нет, Есенин,
это
не насмешка.
В горле
горе комом —
не смешок.
Вижу —
взрезанной рукой помешкав,
собственных
костей
качаете мешок.

Все там правда, и все проникнуто болью и горечью об утрате, и о невозможности писать и жить, когда вокруг сжимается тисками новая цензура: напостовцы, «бездарнейшая погань», Коган, «Критики бормочут»…

Это время —
трудновато для пера,
но скажите
вы,
калеки и калекши,
где,
когда,
какой великий выбирал
путь,
чтобы протоптанней
и легше?

О том же жалел и Есенин

Но вот заинтересовала меня одна иллюстрация к этому стихотворению:

Наверху, ясное дело, Собинов «выводит под берёзкой дохлой —
«Ни слова,
о дру-уг мой,
ни вздо-о-о-о-ха».

А внизу… Я думаю, это Мариенгоф поддерживает Есенина, рядом Райх и Шершеневич. Да? И это в 1926 году, когда на Мариенгофа пытались повесить ссору и так далее.
Собинов «слюнявит» слова Есенина

Эх,
поговорить бы иначе
с этим самым
с Леонидом Лоэнгринычем!
Встать бы здесь
гремящим скандалистом:
— Не позволю
мямлить стих
и мять!
Оглушить бы
их
трехпалым свистом
в бабушку
и в бога душу мать!

Но уже несут Есенину черный гроб…

А о Есенине Маяковский сожалел. Все меньше и меньше таланливых людей оставалось в литературе, все больше друзей уезжали или уходили из поэзии. РАПП и ВАПП как в мясорубке перемалывали не только литературу, но и сам язык. В 1929 году Шкловский написал «Памятник одной ошибки», чтобы этот памятник не давал забыть формальный метод, ОПОЯЗ, а надо было ставить памятник русскому языку, который перестал быть…

Надо
вырвать
радость
у грядущих дней.
В этой жизни
помереть
не трудно.
Сделать жизнь
значительно трудней.

Маяковскому оставалось жить 4 года.

история одного портрета

Два современника, жившие в Москве 20-х: Маяковский и Булгаков. Они все видели по-разному. Бродя по одним и тем же улицам, они смотрели на них каждый по-своему.

То, что рекламировал Маяковский:

Если вы
давно
удовольствий не имели,
купите
здесь
Моссельпромовской карамели.

У Булгакова вызывало отвращение:

Господин, если бы вы видели, из чего эту колбасу делают, вы бы близко не подошли к магазину. Нигде кроме такой отравы не получите, как в Моссельпроме. У-у-у-у

…Дорога закрыта Разрухой!
Как же быть нам с треклятой старухой?

Вопрошал Маяковский с плакатов Окон РОСТа.

А в это время профессор Филипп Филиппович Преображенский, подцепив ложечкой горячую закуску беседовал с доктором Борменталем: «Что такое эта ваша разруха? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стекла, потушила все лампы? …Когда эти баритоны кричат: «Бей разруху!», — я смеюсь».

Но Маяковский и Булгаков частенько встречались за бильярдом. Оба были отменные игроки. Булгаков приходил с женой. Сначала с Любовью Евгеньевной, потом с Еленой Сергеевной. Обе сидели и наблюдали за партиями. «М.А. предпочитал ”пирамидку”, игру более тонкую, а Маяковский тяготел к ”американке” и достиг в ней большого мастерства», — запишет потом Любовь Евгеньевна в своих медовых воспоминаниях.

Так вот о портрете.
В 1927 году в издательстве Молодая гвардия вышла книжка по стихотворению В.В.Маяковского «История Власа — лентяя и лоботряса». У меня была подобная книжка, но с другими иллюстрациями. Вот что пишет об этой книжке Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова.

„Зойкина квартира» идет тоже с аншлагом. В ознаменование театральных успехов первенец нашей кошки Муки назван „Аншлаг».

В доме также печь имеется,
У которой кошки греются.
Лежит Мука, с ней Аншлаг.
Она — эдак, А он так.

В это же время мы оба попали в детскую книжку Маяковского „История Власа, лентяя и лоботряса» в иллюстрациях той же Н.А.Ушаковой.

Полюбуйтесь: вот мы какие, родители Власа. М.А. ворчал, что некрасивый.

Вот сравните теперь:



А вот вам и портрет Булгакова, хоть он ему и не очень нравился.

Н.А.Ушакова была дружна с семьей Булгаковых, иллюстрировала их домашнюю книжку. Именно она подарила Михаилу Афанасьевичу повесть А.Чаянова «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей». «Н. Ушакова, иллюстрируя книгу, была поражена, что герой, от имени которого ведется рассказ, носит фамилию Булгаков. Не меньше был поражен этим совпадением и Михаил Афанасьевич. Всё повествование связано с пребыванием Сатаны в Москве, с борьбой Булгакова за душу любимой женщины, попавшей в подчинение к Дьяволу». (Л.Е.Белозерская «О, мед воспоминаний»).

И хотя воспоминания Белозерской не всегда верны, здесь она, я думаю, нигде не ошиблась.

В 1920 ей исполнилось 28 лет…

Самый пронзительный рассказ про Цветаеву, наверное, у Федора Степуна:

Осенью 1921-го года мы шли с Цветаевой вниз по Тверскому бульвару. На ней было легкое затрапезное платье, в котором она, вероятно, и спала. Мужественно шагая по песку босыми ногами, она просто и точно рассказывала об ужасе своей нищей, неустроенной жизни, о трудностях как-нибудь прокормить своих двух дочерей.

Мне было страшно слушать ее, но ей было не странно рассказывать: она верила, что в Москве царствует не только Ленин в Кремле, но и Пушкин у Страстного монастыря. «О, с Пушкиным ничто не страшно».
Идя со мною к Никитским воротам, она благодарно чувствовала за собою его печально опущенные, благословляющие взоры.

Даже и зимой, несмотря на голод и холод, она ночи напролет читала и писала стихи. … В мансарде 5 градусов Реомюра (маленькая печурка, так называемая «буржуйка», топится не дровами, а всяким мусором, иной раз и старыми рукописями).
Марина, накинув рваную леопардовую шубенку, сидит с ногами на диване; в черной от сажи руке какая-нибудь заветная книжка, страницы которой еле освещены дрожащим светом ночника…

Как она встречала свой 28-й, 29-й день рождения. Помнила ли о нем? Как она, дочь Ивана Цветаева, создавшего для Москвы Музей, бродила по темным улицам Города, усеянного лошадиными трупами.