А был ли мальчик…

Я все про свое. Надо бы ссылки дать, но лучше по тегу. Итак, гнусный вечер в «Стойле Пегаса», посвященный памяти недавно умершего Блока.

«Вестник литературы», литератор, критик, публицист Львов-Рогачевский, писатель Евгений Шварц, поэт Вл.Пяст, близкий друг Блока пишут об ужасном кощунстве под названием «Б…ная мистика». Рогачевский еще добавляет «развязного философа».
Мы знаем статью С.Боброва о Блоке, где действительно идет речь о мистике, о мертвечине ну и т.п.
Фамилий никто не называет. Боброва только что назвала я.

Теперь. Все современные источники биографий Есенина в один голос поют о «Слове о дохлом поэте», (даже финны!) (и я с ними до недавнего времени). Вот только что села статью писать и вдруг волосы дыбом встали.

Об участниках вечера и названии главного доклада мы узнаем только из воспоминаний Д.А.Самсонова: «На другой день после смерти в клубе поэтов «Домино» на Тверской 18, московская богема собралась «почтить» память Блока. Выступали Шершеневич, Мариенгоф, Бобров и Аксенов. Поименованная четверка назвала тему своего выступления «Слово о дохлом поэте» и кощунственно обливала помоями трагически погибшего поэта…»

А теперь давайте разбираться. Три уважаемых литератора, близких к Есенину, Шершеневичу, Мариенгофу, Боброву и Аксенову, пусть и не согласных с ними не упоминают названия «Слово о дохлом поэте». У всех троих название вечера и место проведения совпадает, так же как и в статье «Вестник литературы». Фамилии пишет Самсонов, тут же путает место проведения, не упоминает названия вечера – «Бордельная мистика», а пишет о «Слове о дохлом поэте».
Кто такой Самсонов? В отличие от Львова-Рогачевского, Шварца и Пяста, которые есть в любой энциклопедии, найти Самсонова стоило огромного труда. Оказывается, это автор статьи «Воспоминания о Есенине», напечатанной в Саратовских «Известиях» в январе 1926 года, сразу после смерти поэта. Настоящее имя Самсонова – Дальний, имя – Степан. Он поэт из города Петровск Саратовской области, приезжал в Москву в сентябре 1921 г. к Есенину просить стихи для сборника. Сборник не вышел.
Итак, на вечере его не было. Никого из людей он хорошо не знал, все по наслышке. Образования, скорее всего немного. Дальше идет его слезный рассказ, как он бегал к Есенину в лавку и спрашивал «Ах, как же так! Вы теперь с ними порвете?» Есенин сказал, ну конечно, и дружил с ними еще два года. Тут еще надо засомневаться вот в чем. Есенин владел частью Стойла, и за деньгами очень следил, и за программой тоже. И чтоб он не знал про этот вечер? Прям за спиной у него организовались и отмочили да? Сомневаюсь…
Так что вот что я вам скажу. Большой вопрос, было ли вообще это «Слово о дохлом поэте» или это саратовский свободный перевод «бордельной мистики». Так то.

upd Ну или еще такая версия (Лешкина). Что маститые и вписанные в тусовку литераторы решили замолчать этот факт, и повозмущались, конечно, но фамилий писать не стали, и про «дохлого поэта» замолчали. А молоденький провинциал, оказавшийся в Москве, все записал и опубликовал. Почему он про «бордель» только забыл…

Опять Дом Печати

Уточнила кое-какую информацию о вечере Блока в Москве в Доме Печати.

Конечно, опять путаница. У Надежды Нолле-Коган про вечер ничего нет. Блок останавливался у Коганов, когда жил в Москве и в 1921 году, и до этого в 1920. Подробностей у Нолле нет никаких, кроме тех, что она особенная, и у нее с Блоком были особенные отношения. Про 1921 год: «В этот приезд Блок выступал всякий раз очень неохотно, его раздражала публика, шум, ему трудно было читать стихи, ходить, болела нога, он задыхался, но успех выступлений был столь же велик, как и в 1920 году.» И про то, что он уехал раньше намеченного. Так что непонятно, зачем на нее ссылаться было.
Зато нашла Бориса Зайцева. Он писал об этом вечере: «Блок выступал в коммунистическом Доме печати. Там было проще и грубее. Футуристы и имажинисты прямо кричали ему:
— Мертвец! Мертвец!
Устроили скандал, как полагается. Блок с верной свитой барышень, пришел оттуда в наше Studio Italiano. Там холодно, полуживой, читал стихи об Италии – и как далеко это было от Италии!»

Опять слышал звон, не знаю, где он. И ехидничает еще «с верной свитой барышень», Чуковский написал «часть публики» :))

И до этого у Зайцева о выступлении в Доме Герцена:

На вечер Блока собралось много народу. В первом отделении читал Чуковский, в малой зале, а потом подъехал Блок. В глубине большой залы он стоял у раскрытого в сад окна. На темной зелени яснее выступала голова знакомая, огромный лоб, рыжеватые волосы. Вокруг кольцо девиц и литераторов. Чуковский кончил. Мы позвали Блока, он вошел, все аплодировали. Но какой Блок! Что осталось в нем от прежнего пажа и юноши, поэта с отложным воротничком и белой шеей! Лицо землистое, стеклянные глаза, резко очерченные скулы, острый нос, тяжелая походка и нескладная, угластая фигура. Он зашел в угол и, полузакрыв усталые глаза, начал читать. Сбивался, путал иногда. Но «Скифов» прочел хорошо, с мрачною силой.

И в этой вещи, и в манере чтения, и в том, как он держался, была некая отходная: поэзии своей и самой жизни. «Вот человек,- казалось,- из которого ушло живое, и с горестным достоинством поддерживает он лишь видимость».

Он был уж тяжко болен. Но думаю, что не в одной болезни было дело. Заключалось оно в том, что не хватало воздуха. Прежде тоска его хоть чем-то вуалировалась. После «Двенадцати» все было сорвано. Тьма, пустота.

В 1922 году в берлинской газете «Голос России» появилась статья некого «В.М-н». Наверное, она была напечатана к годовщине смерти — 6 августа. В ней тоже вспоминался вечер в Доме Печати:

Аудитория была непривычная для Блока… Председатель — розовый, сытый, с небрежной поэтической шевелюрой — стоял рядом с Блоком, — тонким, изможденным, с лицом измученного Аполлона. После открытия воцарилось долгое жуткое молчание. Казалось, Блок ничего не сможет прочесть и уйдет. Но вот мучительная судорога пробежала по лицу, и он стал читать: «Рожденные в годы глухие». После перерыва только два стихотворения — «Голос из хора» и «Коршун».

Кто же там председательствовал…

Чистосердечно о Блоке (с)

Я уже писала о странном, скандальном вечере в поэтическом имажинистском кафе «Стойло Пегаса».
http://madiken-old.livejournal.com/462275.html#comments
Вечере, посвященном памяти Блока, о котором теперь можно найти только крупицы воспоминаний, а точнее возмущений. «Чистосердечно о Блоке. Бордельная мистика» — гласили афиши, которые облепили заборы голодной Москвы 20 августа 1921 года. Прошло две недели со дня смерти Блока. Прошло три месяца со времени его последнего визита в Москву.

Имажинисты — в своем репертуаре. К их скандалам, эпатажу, стихам, от которых у обывателей щекочет под ложечкой, а у маститых литераторов (особенно питерских) волосы на голове дыбом встают уже привыкли. Но этот вечер привел в шок всех и поднял еще большую волну возмущения, которое неслось вслед имажинистам с первых дней их существования на поэтическом «Олимпе» Москвы и Петербурга.

Я, как человек, имажинистов обожающий готова оправдать все, даже этот вечер. Но для начала надо просто понять, что там происходило, а то как с вечером в Доме Печати. Слово «мертвец» слышали, а вот кто, да как, да почему, и что было дальше пришлось искать.

опять много написала… вы уж меня остановите, что ли… 🙂

Пока ясно одно. Вечер был. Это был совместный вечер имажинистов и центрифугистов, которых считали близким к имажинистам течением (или как там это называется). Все они «выросли» из Маринетти, и фразу о превращении комнаты любви в отхожее место считали девизом (ну или так казалось со стороны по их действиям :)).

Вот например Шершеневич

Открыть бы по шире свой паршивый рот,
Чтоб песни развесить черной судьбе
И привлечь силком вот так за шиворот
Несказанное счастье к себе.

Ну, красиво же! Сильно, классно. Я бы бегала за книжками имажинистов и покупала бы их пачками.

или Мариенгоф

Даже грязными, как торговок
Подолы,
Люди, люблю вас.

8 слов и все на своем месте, как в стихах и положено. Ну, я отвлеклась.

Так вот, Москва и Петербург оплакивают Блока. Блока поэта, Блока человека. Газеты и журналы полны воспоминаний (даже не некрологов — это отмечает Ю.Тынянов), а именно воспоминаний, пусть даже совсем пустяковых. Грусть о Блоке — это август 1921 года. И вот в сентябрьском номере «Вестника литературы» в статье редактора читаем:

«Всякому безобразию и хулиганству есть предел. Но есть группа людей, именующих себя писателями, которые никаких границ не признают в своем стремлении к экстравагантным трюкам и клоунским коленцам. Разумеется мы говорим о, так называемых, имажинистах, подвизающихся в Москве в шато-кабаках и чуть ли не на площадях. (Дальше еще целый абзац возмущений и перечисление прошлых прегрешений, но «поделать ничего нельзя») Когда же имажинисты в погоне за саморекламой и оригинальностью чинят неприличие над свежею могилою только что скончавшегося выдающегося нашего поэта, то оставаться равнодушными нам нельзя, нельзя потому что к этому позорищу привлекаются широкие массы. Широковещательными афишами имажинисты оповестили недавно московскую публику о посвящаемом ими Блоку поминальном вечере 22 августа в имажинистском кафе. Вечер этот носил неудобопечатаемое название «Б….ая мистика», «ни поэт, ни мыслитель, ни человек» и т.д.
Большее хулиганство и пошлость трудно себе представить. Мы не будем предлагать запретительные и пресекательные меры против имажинистских безобразий, ибо не сочувствуем «закону Гейце», но с ними можно и должно бороться. Необходимо призывать к бойкоту имажинистских выступлений, когда они выносят на улицу и угрожают общественной нравственности».


Представим, что это широкие массы у тумбы с афишами.

Ну из бойкота, конечно, ничего не получилось. К сожалению, нет воспоминаний тех, кто на вечере присутствовал. Даже Львов-Рогачевский, который жил тогда в Москве и к имажинистам относился с благосклонностью (хотя ему, наверное, Есенин просто нравился) выпустил в октябре 1921 года книгу «Поэт-пророк. Памяти А.Блока», где о вечере писал:

«Да мы убили его, мы все убили его, чуткого, убили своей нечуткостью. И как в романе Сервантеса через тело уже мертвого рыцаря проходит стадо свиней, так уже после смерти Блока над рыцарем Прекрасной Дамы совершено последнее глумление. В Москве в «Стойле Пегаса» некий развязный философ читал доклад о «б….й мистике Блока» (пропускаю гнусное кафешантанное слово), а поэту из кафе-шантана говорили «правду» о Блоке… Тень поэта конюхи Пегаса пытались посечь на конюшне. Все это похоже не легенду и все это полно глубокого символического и трагического смысла… Несть пророка в стране своей!»

Развязный философ — это, наверное, Сергей Бобров. Больше на эту роль никто не подходит. Шершеневич развязным не был…
Хотя о «мистически-кабацких» стихах писал еще и Ф.Степун. Так что это не оригинально, разве что кабак на бордель поменяли. Представить, о чем говорил Бобров можно, прочитав его статью «Символист Блок», которая вышла в журнале «Красная новь» еще в начале 1921 года:

«Художник погребен между двух своих полюсов с самим собой. Он уже получил титул «Певца Прекрасной Дамы», и от него ожидается дальнейшее в том же певучем роде.
Книга («Нечаянная радость») своевременно вышла. Белый прочил и написал: «да какая же это «Нечаянная Радость»? — это «Отчаянное Горе». В Блоковской мистике затворилось «вдруг» что-то неладное. (…) (С «прекрасной дамой») Блок обошелся совсем зверски.

«Исторгни ржавую душу», молил он ее и вслед за тем неожиданно поплыл этот блестящий фантом под окнами кабачка, смонтированного со всей роскошью кабаре ужасов. Ужасы были скреплены с читателем и российскими узами: — около на пруду (на озере, сказал Блок, но он ошибался) катались дачники и раздавался женский визг. В стакане вина отражался лучший друг стихотворца, рядом торчали засыпающие от скуки эпизодические лакеи, гуляющая публика объяснялась с пространством по-латыни…
Читатель пожимал плечами, — верить не хотел. Где же Прекрасная дама? — «в кабаках, в переулках», в извивах, отвечает книга. «В ложе темного зала», выходит из «каретной дверцы», и проч., и проч. Так разлагалась романтика. Мир мстил ей самым жестоким образом — он выворачивал стихотворцу самую гангрену гангренистую своих тухлых кишок в отместку за глухоту к нему, к миру».


Это новый мир, которого Блок не замечал

Опять Блок и глухота. Оказывается он оглох раньше, чем сам заметил. Еще в 1907. А когда уже и мистический голос умолк, Блок-поэт умер, а потом умер и Блок-человек.

«Судьба Блока мрачна и трагична. Он несет на себе следы всего пережитого Россией за его время. Выбиться из под общего настроения общества своего времени Блок не мог, да, кажется, и не пробовал. Он остается нам красивым стихотворцем тяжелой и мрачной эпохи, явлением нездоровым, хоть и прельстительным иной раз своей «кроткой улыбкой увяданья».» (С.Бобров)

Может, не так страшен был этот вечер в «Стойле Пегаса»? Просто в тот момент о Блоке ничего нельзя было писать и говорить критического, даже Тынянова с его статьей о том, что у Блока много поэтических цитат из других поэтов, из романсов, о цыганском романсе в его стихах. Даже эту статью подвергли резкой критике…

Имажинисты и Бобров бесили самим фактом своего существования, и бесили еще и тем, что у них всегда была бумага для книг, в отличие от остальной (а особенно питерской писательской братии). Это еще одна загадка времени. Многие в связи с этим пишут о связи тех и другого с ЧК. Прям им из ЧК бумагу таскали, ага 🙂

«На потраченной на имажинистов бумаге можно было печатать буквари и учебники, — возмущался «Вестник литературы» — Прибавьте к тому, что свои ерундивые стихи Анатолий Мариенгоф печатает размашисто, по 5 (?)/там клякса на этом месте/ строк на странице».

Нападать на Блока было нельзя. Особенно в том же печальном августе 1921 года. Но, может, и не было нападения. Было громкое название, были слова, которые и так были напечатаны и известны. «Блок — не герой моего романа,» — это Бобров еще в мае кричал. И был доведенный до абсурда образ мертвого поэта.

О своей смерти Блок сообщал миру давно, с первых строк, с первых слов…

«Готов и смерти покориться младой поэт» (1899)

«и земля да будет мне легка…»

«Уйдем, уйдем от жизни, уйдем от этой грустной жизни…»

Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим.

И корабли «не придут назад»… Похороны Блока

И еще на вечере в «Стойле» было «Слово о дохлом поэте», и если бы не слово «дохлый», и если бы не «бордельная», а «кабацкая», может быть и вечер был не таким «гнусным», но это был бы уже не имажинистский вечер.


Это кабачок «прекрасной дамы» Блока… или кабак, где его вспоминали… (нет, конечно, это не Стойло Пегаса)

В газете «Жизнь искусства» вышла статья Пяста «Кунцкамера» (к сожалению, ко мне она попала в оборванном виде, поэтому вот такая цитата)

«Те, другие «лошади как лошади» из «стойла», были более н(аглые?). Дождались они поэта смерти и на свежей могиле, по лошадиному затопали. Они, видите ли лишены человеческих предрассудков, закатывать так вечер. И звать «Чистосердечно о Блоке. Бордельная мистика». Не человек, не поэт и не мыслитель…»

«Лошади как лошади» — это камень в огород Шершеневича. Точнее это перефраз сборника стихов Шершеневича «Лошадь как лошадь», где он пробует писать стихи в разных жанрах, точнее руководствуясь разными принципами.

Среди участников называют А.Мариенгофа, В.Шершеневича, С.Боброва, И.Аксенова. Они воспоминаний об этом вечере не оставили. Они повзрослели, они «ушли в тень», чтобы уже никогда не возвращаться назад, в шумную, правдивую литературу. Все спрятались в свои раковины. О них нет достойных воспоминаний, их архивы неразобраны, о них молчат, глухой немотой черной дыры, в которую превратилась полная надежд литература авангарда.

Буду дальше искать. Я еще не все газеты и журналы за 1921 год просмотрела. Может, еще что-нибудь найду и надумаю.

Вечер Блока в лицах

Чтобы уж закончить с вечером Блока в Доме Печати, расскажу, как дело было.

Началось все задолго до приезда Блока. Об этом знал Маяковский, который, как известно, «был членом правления Дома Печати с момента его основания» (эта фраза уже набила оскомину).

Так вот Маяковский и Пастернак были в тот день на вечере Блока, но не в Доме Печати, а в Политехническом, куда Блок поехал в первую очередь. Поэтому воспоминания Маяковского «я слушал его в мае…», это про Политех. Дальше Пастернак:

«В середине вечера он (Маяковский) сказал мне, что в Доме Печати Блоку под видом критической неподкупности готовят бенефис, разнос и кошачий концерт. Он предложил вдвоем отправится туда, чтобы предотвратить задуманную низость. Мы ушли с блоковского чтения, но пошли пешком, а Блока подвезли на второе выступление на машине, и пока мы добирались (…) вечер кончился. Скандал, которого опасались, успел тем временем произойти…»

Про скандал есть пять свидетельств, одно из которых писано со слов самого Блока. Толком понять трудно, потому что все описывают свои эмоции, и никто не захотел поработать репортером, кроме одного.

Так вот.

Пастернак (на вечере не был, но премного наслышан): «Блоку после чтения в Доме Печати наговорили кучу чудовищностей, не постеснялись в лицо упрекнуть его в том, что он отжил и внутренне мертв, с чем он спокойно соглашался…»

Чуковский (на вечере был): Когда из Дома Печати, где ему сказали, что он уже умер, он ушел в Итальянское Общество, часть публики пошла вслед за ним.

(Тут больше про публику, чем про Блока…)

Надежда Нолле-Коган (в зале была):

«После чтения Блоком своих стихов на сцену взлетел лысый человечек в гимнастёрке, некто Струве, автор «Стихотворений для танцев под слово», рифмоплёт, которого Блок не так давно публично отчитал (“И по содержанию, и по внешности — дряхлое декадентство, возбуждающее лишь отвращение”), взлетел и громогласно объявил, что сейчас они слышали стихи мертвеца. В зале поднялся гул возмущения, лишь Блок оставался невозмутим».

Дальше идет Иван Розанов, у него первого появляется на сцене оппонент Струве — Бобров.

Иван Розанов (в зале был, он, похоже не на одном вечере Блока в тот раз был, потому что и Политех тоже вспоминал, только числа все перепутал): «Было нечто вроде скандала. Появился на эстраде Михаил Струве, автор книги стихов «Пластические этюды», где воспевалась хореография, и стал говорить, что Блок исписался, Блок умер. Тогда выступил Сергей Бобров и резко отчитал Струве: какое право имеет такая бездарность, как Струве, судить о Блоке? Что он понимает в поэзии?»
(Только вот Струве носил имя Александр, а не Михаил. Ох уж эти мемуаристы…)

Про Боброва пишет и Ашукин. Ашукин одним из первых выпустил сборник воспоминаний о Блоке и его некоторые письма. Книжка вышла в 1922 году: «После чтения Блоком стихов на вечере в Доме Печати были устроены «прения». Один из выступавших ораторов доказывал, что Блок, как поэт уже умер. Здесь уместно вспомнить, что тогда же выступил поэт Сергей Бобров, высказавшийся против подобных «суждений» о поэте сыгравшем крупную роль в истории русского символизма.» (О как!)

А теперь послушаем, что на этот счет написал П.Антокольский, который взял на себя роль стенографиста-репортера, и все описал в лицах.

«Когда Блок кончил, началось обсуждение. Первым на трибуне появился лысый юноша в гимнастерке и черных брюках навыпуск. Высоким, раздраженным петушиным голосом он сказал примерно следующее:
— Когда меня позвали на этот вечер, я прежде всего переспросил как Блок? Какой Блок? Автор «Незнакомки»? Да разве он не умер? И вот сейчас я убедился в том, что он действительно умер.
И тогда на трибуну вышел Сергей Бобров. Он даже не вышел, а выскочил, как черт из табакерки.

Он был совершенно разъярен. Усищи у него торчали угрожающе, брови взлетели куда-то вверх, из-под очков горели желтые, как у кота, глаза с вертикальным зрачком. Сильно размахивая руками и с топотом шагая вдоль края эстрады, как пантера в клетке зоологического сада, он кричал:
— Смею вас уверить, товарищи, Александр Блок отнюдь не герой моего романа. Но когда его объявляет мертвецом этот, — и тут Бобров сильно ткнул кулаком в сторону предыдущего оратора, — этот, с позволения сказать, мужчина, мне обидно за поэта, понимаете, — вопил Бобров, потрясая кулачищами, — за по-э-та!»

(Красиво? По-моему, очень.)

Сам Блок Боброва не очень помнил. Сергей Алянский — друг Блока и его семьи, который тоже поехал с ним в Москву (о чем благополучно забыл Чуковский в своих воспоминаниях, как же он же поехал, какой-такой Алянский еще может быть). Так вот по просьбе Лидии Дмитриевны, чтобы приглядеть за больным Блоком, Алянский поехал в Москву, но в Дом Печати не пошел. О произошедшем ему рассказал сам поэт:

«Блок рассказал, что (…) он был тепло встречен и собирался уже уходить как вдруг кто-то из публики крикнул, что прочитанные им стихи мертвы. Поднялся шум. Крикнувшему эти слова предложили выйти на эстраду. Тот вышел и пытался повторить брошенные слова или объяснить их, но кругом было так шумно, что невозможно было ничего разобрать».

И дальше: «когда я, возмущенный безобразной выходкой, сказал что-то нелестное о выступавшем, Ал.Ал. взял его под защиту: он стал уверять меня, что человек этот прав.
— Я действительно стал мертвецом, я совсем перестал слышать.»

Опять эта глухота… Блок запомнил этот вечер, переживал, вспоминал. Вот интересно, вспомнил ли он Александра Струве. Странно, что Антокольский писал о юноше. В тот год Струве было уже 47 лет, и недаром он был лысый. В 1909 году Блок так отозвался о стихах Струве: «И по содержанию, и по внешности — дряхлое декадентство; возбуждающее лишь отвращение. Таких книг в России мало кто не стыдился выпускать.»

Вот как аукнулось, так из колодца и прилетело…

(Я сомневаюсь в цитате Надежды Нолле-Коган, уточню потом.)

Вечер Блока в Москве

3 марта 1920 года в Москве на Никитском бульваре открылся Дом печати. До революции дом принадлежал А.Н.Прибылову — Он разместился на месте дворца-усадьбы князей Гагариных. Неоднократно перестроенный, сегодня он известен как Центральный дом журналиста.

В начале 19 века особняк принадлежал А.М. Щербиной, дочери княгини Екатерины Дашковой. С 1836 года особняк перешел во владение графини Головкиной, потом купцу Александру Никифоровичу Прибылову. Последние владельцы — Александр Семенович и Софья Алексеевна Макеевы — жили в одной из квартир своего бывшего дома уже после революции.

Когда Накромпрос «превратился в настоящий Олимп», по словам Ф.Смирнова, и каждой музе понадобился дом, Луначарский выделил (выпросил, распорядился?) и писателям отдали особняк на Никитском бульваре. Не иначе как опять виноват был Пушкин, который танцевал здесь с Натали на балу у А.М.Щербиной. Пушкин был, все! — наше, писательское.

3 марта 1920 года «Известия» публикуют информацию: «Сегодня в 7 часов вечера открывается Дом печати».

Здесь проходили дискуссии, диспуты, просто собирались писатели, поэты. Членом Правления Дома Писателей был В.В. Маяковский.

7 мая здесь состоялся вечер Блока.

Ему предшествовал апрельский вечер Блока в Питере в Драматическом театре. Последние годы были для Блока тяжелыми. «Должно быть, у России много Блоков, если этого она так весело топчет ногами,» — писал потом Чуковский.

Тогда в 1921 году московский журнал А.Вронского «Красная новь» напечатал статью С.Боброва «Символист Блок». Там были такие слова: «Знаменитые «Двенадцать» фактически писаны покойником, только до конца опустошенное сердце в ответ на такие старасти человеческие могло соорудить эту стилизованную под мещанские романсики Глинки и современные частушки безделушку, отлакированную с таким тщанием, что так до сих пор и не разобрать: о чем говорит автор?..»

На питерском вечере (как и потом на московском) Чуковский читал лекцию о поэзии Блока, а потом Блок выступал со стихами. В Питере Блок имел огромный успех, Чуковский же путался, переживал что что-то не так, смущался Блока, который сидел за сценой и слушал. Блок утешал его, даже предложил снятся на фото. Это было последнее фото А.Блока.

Последнее, последний… Даже про тот триумфальный вечер Замятин писал: «Какая-то траурная, печальная, неживая торжественность была в этом последнем вечере Блока. Помню сзади голос из публики:
— Это поминки какие-то!
Это и были поминки Петербурга о Блоке. Для Петербурга — прямо с эстрады Драматического театра Блок ушел за ту стену, по синим зубцам которой часовым ходит смерть: в ту белую апрельскую ночь Петербург видел Блока последний раз».

Лекция Чуковского, действительно, была слабой и не о том. Наверное, он потом переделал ее, потому что в мае они с Блоком ехали в Москву одним поездом, Блок со стихами, а Чуковский с лекцией о Блоке.

Чуковский: «Ехать ему очень не хотелось, но я настаивал, надеясь, что московские триумфы подействуют на него благотворно. В вагоне, когда мы ехали туда, он был весел, разговорчив, читал свои и чужие стихи, угощал куличом и только иногда вставал с места, расправлял больную ногу и, улыбаясь, говорил: болит! (Он думал, что у него подагра.)

В Москве болезнь усилилась, ему захотелось домой, но надо было каждый вечер выступать на эстраде. Это угнетало его. — «Какого черта я поехал?» — было постоянным рефреном всех его московских разговоров». Дальше у Чуковского всего пара строк: «Когда из Дома Печати, где ему сказали, что он уже умер, он ушел в Итальянское Общество, в Мерзляковский переулок…».

Но эхо от этого вечера звучало еще долго, и даже нашло продолжение в сентябрьском вечере «памяти Блока».

Что же произошло тогда в Доме Печати?

Виктор Шкловский: «В 1921 году, в мае, Маяковский слушал Блока. Зал был почти пуст. Маяковский потом записал: «Я слушал его в мае этого года в Москве: в полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме, – дальше дороги не было. Дальше смерть. И она пришла».

Марина Цветаева за год писала

И вдоль виска — потерянным перстом
Всё водит, водит… И ещё о том,
Какие дни нас ждут, как Бог обманет,
Как станешь солнце звать — и как не
‎встанет…

Так вот в тот вечер после чтения стихов были прения. Об этом пишет Ашукин, выпустивший в 1921 году книгу с письмами и воспоминаниями о Блоке. «Один из выступавших ораторов доказывал, что Блок, как поэт уже умер. (В других воспоминаниях оратором был Александр Струве). Здесь уместно вспомнить, что тогда же выступил поэт Сергей Бобров, высказавшийся против подобных «суждений» о поэте сыгравшем крупную роль в истории русского символизма.»

По другой версии, Струве из зала выкрикнул слово: «Мертвец!» и уже потом начались прения.

Надо бы еще почитать Самуила Алянского, Владимира Орлова, бывших на этом вечере, в «полупустом зале», который описывает Шкловский были еще и поэт и переводчик Павел Антокольский, Иван Розанов, Надежда Нолле-Коган, оставившая свои мемуары:

«После чтения Блоком своих стихов на сцену взлетел лысый человечек в гимнастёрке, некто Струве, автор «Стихотворений для танцев под слово», рифмоплёт, которого Блок не так давно публично отчитал (“И по содержанию, и по внешности — дряхлое декадентство, возбуждающее лишь отвращение”), взлетел и громогласно объявил, что сейчас они слышали стихи мертвеца. В зале поднялся гул возмущения, лишь Блок оставался невозмутим».

А.Струве дорого тогда поплатился за свои слова. «…поэтическая нечисть, которая вопила умирающему Блоку… » — так теперь он фигурировал в воспоминаниях современников.
Правда, многие перепутали Струве с Бобровым (знаете, как бывает «он украл или у него украли», статью-то Бобров написал) и слово «мертвец» ошибочно приписывали последнему.

Блок тогда только вздохнул: «А ведь он прав. Я мертвец.»

А потом уехал в Петербург и умер.

Полет превратился в падение (c)

В феврале 1919 года Блок был арестован петроградской Чрезвычайной Комиссией. Арестовали не за его конкретную деятельность, а за компанию. Дело было открыто на литературного редактора газеты «Знамя Труда» Иванова-Разумника. Газеты левоэсеровская, про эту компанию как раз и писал Блок «травля, которую поднимали, мне очень памятна. Было очень мелкое и гнусное, но было и острое». Иванов-Разумник оказался в ЧК, и все, кто были в его записной книжке тоже оказались в ЧК. Компания была хорошая: А.Блок, Е.Замятин, профессор С.А.Венгеров (тот самый, который вел Пушкинский семинар для Тынянова и Маслова), М.К.Лемке, К.Петров-Водкин, А.Ремизов, А.Штейнбеpг.


Добужинский. Литераторы у Дома Искусств

Всех их подозревали в заговоре, и хотя в воспоминаниях Штейнберга никаких ужасов не описано: Блока узнавали, спрашивали про «12» (в частности революционная или контрреволюционная это поэма, так на всякий случай раз автор в ЧК). Но Блок с этой стороной революции знакомится не хотел. Всех, кроме Иванова-Разумника, выпустили на вторые сутки. Редактора же отвезли на Лубянку, а после лишили права писать, точнее издаваться. Единственное, что вышло — это воспоминания о Блоке, и то случайно и коротко.

Говорят, что тюрьма сломила его, но уже в 1918 году Блок жаловался на тишину. «Все звуки прекратились. Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?» — эта фраза, записанная Чуковским есть во всех биографиях.

И Блок начал умирать. Все об этом писали, он сам об этом писал… («Как тяжко мертвецу среди людей…»)

Сложно сказать, почему он тогда не уехал, но по воспоминаниям современников, он был в каком-то оцепенении, в таком состоянии не уезжают.

Наверное, последней каплей была книга его стихов, вышедшая в 1920 году в издательстве «Алконост». «Седое утро» — стихи 1907-1916 годов. Книга подтверждала то, что Блок больше не пишет.

На нее вышли две рецензии (я две нашла). Одна грустная в «Книге и революции» Иннокентия Оксенова.

«Новый сборник Блока лишний раз подчеркивает то молчание, в котором замкнулся поэт после «Двенадцати».»

«… высшего завершения достигает грустная разочарованность поэта, почти нестерпимой становится та горечь, с которой он воспринимал жизнь.» Воспринимал… прошедшее время.

Выдержки из книги только подтверждают это. «Лжи и коварству меры нет…» — это самое первое стихотворение.


Добужинский.

«… И далее: «Жизнь пустынна, бездомна, бездонна», «О, как я был богат когда-то, да все не стоит пятака», «В опустошенный дом ворвется только ночь…», «Безверие и грусть…»». Вот такая вот невеселая книжка со старыми стихами. И это в «песниянно-весниянный» 1920.

Маяковский заканчивает поэму «150 000 000»
Асеев и Багрицкий писали о Гражданской войне, флагах, героях.

«»Седое утро» вновь настоятельно заставляет критика просить поэта о снятии с его поэтических уст печати молчания, лежащей на них уже с 1918 года. Многие темы, чувства, мысли «С.У.» уже настолько ушли в прошлое, что теперь мало волнут, и не настолько еще стали достоянием истории, чтобы относиться к ним объективно. А нам сейчас нужнее живое настоящее — в лирике, как и во всем.»

«Ушли в прошлое»… а ведь сам Блок так не думал. Про книгу «Седое утро» он говорил: «Я писал ее давно, но только теперь понимаю ее. Оказывается, она вся — о теперешнем».

Хуже о книге отозвался Сергей Бобров (о котором мы помним в связи с пушкинской мистификацией) в журнале «Печать и революция».

«… небо и его громы, — чем наполнена эта бедная книга! Символизм утонул тому назад год, что ли, не то полтора: преисподняя, с которой он так мило заигрывал, съела его в ежеминутие. Любители Блока, «вы — девушки», кандидатки на должность зубных врачей, и дамы замов, секретари, помощники секретарей и так далее, и так далее — Блока больше нет.»

«Смертной тоской, невыразительным ужасом и нечленораздельными мольбами в пустое пространство заняты страницы. Разложению нет пределов.»

«Зачем Блок напечатал эту книгу: вернее, не мог не напечатать, а этим он подписал собственный приговор: отныне его больше нет.»

Конечно, эта статья вызвала массу нареканий и протестов. Даже в том экземпляре, который попал ко мне в руки, под статьей написано карандашом: «Г (или Т) Бобров, вспомните басню Крылова о льве и не нападайте на людей, которым вы не годитесь в подметки.» И под подписью — ручкой — «ХАМ», далее ручкой другого цвета «САМ ТЫ ХАМ». Полемика в общем.

Но настроение в статье передано хорошо, и даже со ссылкой на то, что Бобров — это уже другое поколение поэтов, а то, другое «следующее за символистами органически враждебно символизму, — и не только в литературной школе, но и как определенному мироощущению». Все равно Блок уже не тот Король Поэзии, Поэт-Принц.

Блок уходил. И тот же Бобров в другой ужасно злой статье хорошо понял жизнь поэта Блока.

(об этом в следующий раз, я хочу подвести дело к вечеру Блока в Москве, получается длинный путь, не скучайте.)

Рассуждаем дальше

Самым, пожалуй, непонятным и вызывающим искреннее недоумение в поэме «Двенадцать» был и остается Христос, который внезапно, вдруг появляется в конце в своем «белом венчике из роз». Вот уж, действительно, «явление Христа народу».

Я нахожу для себя единственное объяснение, нам, людям, выросшим в атеистическом государстве, не суждено этого понять.

Просто не дано. Сколько бы мы не красили яиц на Пасху, и не освещали куличей, сколько бы мы не причитали «Господи, да что это такое?!», мы никогда не поймем тех переживаний и того отношения с Христом, которое было у поколения, выросшего при царе, ходившего на Пасху в Кремль, для которых Исаакий — не музей естествознания с маятником Фуко, а собор. Люди ходили во воскресеньям в церковь, венчались, крестили детей, соборовали и отпевали. И это было нормально, не маргинально, а в порядке вещей.

Я понимаю, что Христос в конце «12» даже верующую Анну Андреевну Ахматову привел в замешательство и еще многих оттолкнул, но для Блока-то он там вполне органически возник. Причем он оттолкнул и верующих и неверующих, оставив автора в изоляции. Хотя он потом и говорил Чуковскому: «Мне тоже не нравится конец «Двенадцати». Я хотел бы, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но чем больше я вглядывался, тем яснее я видел Христа. И я тогда же записал у себя: к сожалению Христос».

Может быть, без Христа поэму бы приняли лучше, но уж если он привиделся, куда ж его денешь.

Тынянов это как раз считал очень характерным для Блока, закончить на самой высокой точке. И лирическую концовку «Двенадцати» он как раз считает логичной: «последняя строфа высоким лирическим строем замыкает частушечные, намеренно площадные формы. В ней не только высший пункт стихотворения — в ней весь эмоциональный план
его.» Стихи Блока — мелодрама. В ранних стихах конец повторял начало. Может, и здесь так? Вот начало:

Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер —
На всем божьем свете!

А в конце из белого снега появляется тот, кто белее снега:

И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос.

Если убрать все эти перепетии с собаками и другими персонажами, про которых ему что-то там нашумело, получается просто Блоковское стихотворение.

И так же как Христом поэму, святым духом заканчивает Блок статью «Интеллигенция и революция»:

Надменное политиканство — великий грех. Чем дольше будет гордиться и ехидствовать интеллигенция, тем страшнее и кровавее может стать кругом. (…) За душевностью — кровь. Душа кровь притягивает. Бороться с ужасами может лишь дух. (Не поэтому ли за «кровавым флагом» у Блока идет Христос.)

К чему загораживать душевностью пути к духовности? Прекрасное и без того трудно.
А дух есть музыка. Демон некогда повелел Сократу слушаться духа музыки.
Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте Революцию.
(Интеллигенция и революция, 1918)


Согласитесь, слушать революцию спокойнее, когда видишь впереди кого-то «пречастного тайнам».

Наверное, лучше всех понял «Двенадцать» Виктор Шкловский (уж извините за длинную цитату):»«Двенадцать» – ироническая вещь. Она написана даже не частушечным стилем, она сделана «блатным» стилем. Стилем уличного куплета вроде савояровских. Неожиданный конец с Христом заново освещает всю вещь. Понимаешь число «двенадцать». Но вещь остается двойственной – и рассчитана на это.
Сам же Блок принял революцию не двойственно. Шум крушения старого мира околдовал его.
Время шло. Трудно написать, чем отличался 1921 год от 1919-го и 1918-го. В первые годы революции не было быта или бытом была буря. Нет крупного человека, который не пережил бы полосы веры в революцию. Минутами верилось в большевиков. Вот рухнут Германия, Англия, и плуг распашет не нужные никому рубежи! А небо совьется, как свиток пергамента.
Но тяжесть привычек мира притягивала к земле брошенный революцией горизонтально камень жизни.
Полет превращался в падение.»

(А вот про падение в следующий раз.)

ПС. Это мне уже кажется, или Ильф и Петров недаром книгу «Двенадцать… стульев» назвали? 🙂

Давайте порассуждаем…

Я не люблю и не понимаю «Двенадцать».

Честно говоря, и Блок никогда не был моим поэтом. Но… Но почему, почему он написал эти «Двенадцать»? Я даже «Скифов» могу понять, лет в 16 я их наизусть учила, очень уж мне понравилось. Но «Двенадцать»… Попробуем разобраться.

«Двенадцать» появилась в 1918 году в газете левых социал-революционеров «Знамя труда», а потом в их же журнале «Наш Путь», там же были напечатаны «Скифы» и статья «Интеллигенция и революция». Все в 1918 году.

Блок писал в 1920-м «С начала 1918 года приблизительно до конца Октябрьской революции (три-семь месяцев) существовала в Петербурге и Москве свобода печати».

Газету левых эсеров тогда поддерживало правительство, а значит у них была бумага для печати, и это позволило уделить культуре достаточно много места. Просуществовало это все недолго, потому что «большинство других органов печати относилось к этой группе враждебно, почитая ее даже собранием прихвостней правительства. Сам я участвовал в этой группе, и травля, которую поднимали против нее, мне очень памятна. Было очень мелкое и гнусное, но было и острое». (Заметка о «Двенадцати» Блок, 1920)

Так вот Блок печатался в газете левых эсеров (мне кажется, это важно):

«Россия гибнет», «России больше нет», «вечная память России» — слышу я вокруг себя.
Но передо мной — Россия: та, которую видели в устрашающих и пророческих снах наши великие писатели; тот Петербург, который видел Достоевский; та Россия, которую Гоголь назвал несущейся тройкой.
Россия — буря. Демократия приходит «опоясанная бурей», говорит Карлейль.
России суждено пережить муки, унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и — по-новому — великой.
В том потоке мыслей и предчувствий, который захватил меня десять лет назад, было смешанное чувство России: тоска, ужас, покаяние, надежда.
Статья «Интеллигенция и революция»

Эту статью не преминул высмеять редактор журнала «Книжный угол» В.Ховин:

«У левого эсера Александра Блока настроение душевное не оставляет желать лучшего. «Думаю, — пишет он в №1 «Нашего Пути», не так уж мало сейчас людей, у которых на душе весело, которые хмурятся по обязанности».
Значит весело Александру Блоку?
Еще бы не весело было в таком идиллическом настроении…»

Дальше приводятся строки из статьи Блока о теплом ветре и запахе апельсиновых рощ, которые вроде как донесет «в заметенные снегом страны».

«Вдыхать нежные запахи апельсиновых рощ, конечно, всякому лестно,» — пишет Ховин. «Но не постыдно ли муки и унижения сегодняшней России, ублажать рощами апельсиновыми? И не отвратительно ли униженную Россию поучать сейчас елейными и паточными словами той же статьи… Не стыдно ли, Александр Блок?..»


апельсиновые рощи…

Петроград в рисунках Добужинского…

Однако, в «Заметке о «Двенадцати»» (я не нашла ее целиком в интернете, зато отксерила в библиотеке из сборника Ашукина, выпущенного в память о поэте), написанной уже в 1920, Блок сравнивал свое тогдашнее состояние с влюбленностями, которые вдохновили его на «Снежную маску» в 1907 и «Кармен» в 1914. «Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было писано в согласии со стихией. Например, во время и после окончания «Двенадцати», я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг — шум слитный (вероятно, шум от крушения старого мира).»

Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер —
На всем божьем свете!

Вот тут и понимаешь Тынянова, который писал, что «искусство Блока — это структура эмоциональная»…
И он не про победу большевиков писал, он вообще писал… Помните у Окуджавы «каждый пишет то, что слышит…»

(еще не все, это только начало :))

Александр Блок

Когда умер Александр Блок, все, кто был близок литературе, почувствовали себя виноватыми…

«Да мы убили его, мы в с е убили его, чуткого, убили своей нечуткостью,» — писал Львов-Рогачевский, выпустивший тогда же книгу «Поэт-пророк».

Есенин в первые дни метался по Москве. Ворвался на вечер в пролетарский клуб «Кузница», кричал: «Это вы, пролетарские поэты, виновны в смерти Блока!»

Последний год Блок не жил, а как бы доживал. Делал все механически, присутствовал на собраниях, писал протоколы, приехал в мае в Москву…
Сейчас мало пишут об этом, но с 1918 года Блока у нас в стране травили. И это читается, надо только прочитать все заново. Конечно, были люди, которые понимали, что перед ними поэт, гениальный, талантливый. Ведь в 1910-е при слове поэт сразу представлялся Блок — кудри, бархатная синяя блуза, глаза, руки. Он был символом поэзии.
Наверное, поэтому его побоялись убрать открыто. Слишком велика была бы расплата, это вам не Гумилев, Гумилева все-таки не так любили. Но легко Блоку не жилось… Ему вообще не жилось…

Я не должна это потерять, и должна об этом подумать

Я все о той же статье Пяста. Я же очень хочу разобраться, в чем там дело. А разбирая статью как будто погружаешься в то время, присутствуешь. Это как мозаику собирать, сначала гора непонятных кусочков картона, а потом видишь в каждом кусочке усики бабочки, серцевину бутона или башенку замка.

III

Что они – животные, а не люди
явствует из их собственных поэтиче-
ских признаний. Помните философа
Эвгемера, который утверждал, что
имей быки или львы свою собственную
мифологию, Юпитер был бы в ней
непременно львом или быком
именно так у москвичей и выхо-
дит. Мифологические книги то и
дело выпускают: «Ко
«От Рюрика Рока чтения»,
а два из них повторяют поэ- (риф-)
ме к своему Юпитеру молитву:

«Господи, отелись!»

Тут скорее всего произошло слипание Эвгемера с Ксенофаном. Может быть, Пяст имел в виду Ксенофана, который утверждал, что богов, похожих на людей, придумали люди, и наградили их своими пороками/

Если бы руки имели быки и львы или кони,
Чтоб рисовать руками, творить изваянья, как люди,
Кони б тогда на коней, а быки на быков бы похожих
Образы рисовали богов и тела их ваяли,
Точно такими, каков у каждого собственный облик.

Поэтому сам Ксенофан представлял Бога в форме шара. Эвгемер, в свою очередь, утверждал, что богами себя называли сами люди. Смысл его философии был в том, что он считал греческих богов людьми, которые жили раньше и своими делами, талантами прославились и позднее почитались как боги. Так Юпитеру он приписывал такую фразу (он один единственный сумел прочесть ее на золотой колонне храма острова Пахайа). Там говорилось о царях острова Уране, Кроне, их сыне Зевсе, который велел своим соотечественникам почитать его как бога, сам понастроил себе храмов и велел и после своей смерти не забывать о том, что он бог и молодец. Именно на это и намекает Пяст.

А все поэты того времени, да всех времен (Ай да Пушкин, ай да сукин сын!) любили себя хвалить. За что же винить? «Я, товарищи, поэт гениальный», — начинал свои выступления Шершеневич. Маяковский писал исключительно о себе, называл своим именем поэмы и рифмовал свое имя во всех своих стихах. Об этом «ячестве» писала еще Надежда Мандельштам и спорила с Ахматовой, что это недопустимо. Потом, правда, согласилась, что поэт в основном пишет про себя и про свои переживания, отсюда и «ячество».

Читаем статью дальше:

«Господи, отелись!»

Сочинил ее С.Есенин
старый знакомый Велимира Хлебникова
(теперь, по закону мимикрии, все
имажинисты переписавшие
высидев к этому чудесную рифму

«В шубе из лис»,

рифму тоже животного происхо-
ждения.
Что они мертвые, это понятно (известно)
слишком давно. По закону природы
можно рожать только себе подобных.
А еще их родители, при-
знались, что луна –
труп, звезды – гно
Кому, как не мертвому человеку мо-
гут прийти подобные от-
кровения? – И ведь главный принцип
один: у всех у них на
неба равная догматическая (особен-) (реаль-) (склон-)
ность, аксиомы все это
них, от трезвейших центрофугистов, до
пьянейших фуистов (от с
дурак).
Если центрофугист Бобров считает себя
вправе, подобно известному грече-
скому герою; нанести оскорбления не-
давнему гостю Москвы, которому боль-
ше в ней не бывать –
то сделал он это в пе
как подобает инициатору вечера в
«Сопо» (более подходящим было
бы «Соха», — хоть можно было бы вы-
ражаться: «от сохи взят

Это отсылка к памятному вечеру в Доме печати, который состоялся 5 мая 1921 года. Блок приехал в Москву в последний раз, был болен, слаб. Борис Зайцев писал об этом вечере: «Блок выступал в коммунистическом Доме печати. Там было проще и грубее. Футуристы и имажинисты прямо кричали ему:
— Мертвец! Мертвец!
Устроили скандал, как полагается. Блок с верной свитой барышень, пришел оттуда в наше Studio Italiano. Там холодно, полуживой, читал стихи об Италии – и как далеко это было от Италии!»

Вечер этот связан с именем Сергея Боброва. Тут действует фраза: «Была какая-то темная история про ложечки. То ли он украл, то ли у него украли». Так вот. Бобров — центрофугист, ближайший друг Н.Асеева, Б.Пастернака, И.Аксенова. При жизни и после смерти вышло много воспоминаний, путающих правду и вымысел – черносотенец, чекист, кокаинист (вспоминал Георгий Иванов).

Вл.Пяст пишет, что именно Бобров позволил себе выкрики в адрес Блока, а вот у той же В.Пашининой, тщательно изучавшей жизнь и творчество Есенина, мы читаем, что обвинителем был Михаил Струве, а Бобров яростно вступился за поэта:
«И.Н. Розанов вспоминает такой инцидент. Во время последнего выступления Александра Блока в Москве 5 мая 1921 года «появился на эстраде Михаил Струве… и стал говорить, что Блок исписался. Блок умер». Тогда выступил Сергей Бобров и резко отчитал Струве: какое право имеет такая бездарность, как Струве, судить о Блоке? Что он понимает в поэзии?
Об этом же случае вспоминают и другие, например С.Алянский и П.Антокольский, причем все отмечают, с какой яростью Сергей Бобров отстаивал «ПО-Э-ТА, потрясая кулачищами». Напомню, это было 5 мая 1921 года, а спустя три месяца Россия провожала своего лучшего поэта в последний путь».

«От сохи взят» — это обозначение простофили, НО там нет замыкающих кавычек, а место до следующего слова есть. Было еще выражение «на фене» — «от сохи взят на время» — это значит невинно осужден или арестован. Что имел в виду Пяст?

Теперь дальше:

Те, другие «лошади как лошади» из
«стойла», были более н
Дождались они поэта смерти и
на свежей могиле, по лошадиному
затопали. Они, видите ли лишены че-
ловеческих предразсудков за-
катывать так вечер. И звать «Чи-
стосердечно о Блоке. Бордельная мистика».
Не человек, не поэт и
Положим, в устах (ве)
ных часть эт
высшая по
их самих
«людьм
ле об
Чучело
те

«Лошади как лошади» — это камень в огород Шершеневича. Точнее это перефраз сборника стихов Шершеневича «Лошадь как лошадь», где он пробует писать стихи в разных жанрах, точнее руководствуясь разными принципами.

Сам Пяст так пишет о своей статье «Встречи с Есениным»:
Чувствуя всю ее искренность, я полюбил молодого поэта с тех пор. Она прозвучала в унисон с опубликованною мною весной 1922 года в журнале «Жизнь искусства» статьею «Кунсткамера», где я отплевывался, так сказать, от московских поэтов гуртом за тот исключительно гнусный вечер «Чистосердечно о Блоке!», — афиши о котором висели тогда на улицах Москвы. Имена участников этого паскудства я не предам печати на сей раз; достаточно знаменит за всех них Герострат, в психологии коего дал себе сладострастный труд копаться один, крепко теперь, по счастью, забытый, русский стихотворец.
А вот что Есенин пылал таким негодованием по поводу этого вечера — это значительно, важно; это очень характерно для quasi хулигана. Кстати, неужели непонятно, что не может быть «шарлатаном» (есенинское слово!) тот, который себя таким объявляет!»

Все тут очень спорно. И статья была не весно 1922, а осенью 1921…

Валентина Пашинина повторяет слова Пяста, не проверив в чем дело: «Гнусный вечер «Чистосердечно о Блоке» устроили имажинисты. Есенин на нем не присутствовал и участия в нем не принимал. Возмущенный до глубины души увиденным и услышанным Владимир Пяст опубликовал осуждающую статью:

«Имена участников этого паскудства я не предам печати на сей раз, достаточно знаменит за всех них Герострат, в психологии коего дал себе сладострастный труд копаться один, крепко теперь по счастью, забытый русский стихотворец».

Пяст на вечере не присутствовал, и статью Пашинина явно не читала…

Есенина, по некоторым воспоминаниям (Д.Самойлов, который-де сам потом сбегал к Есенину в лавку и все рассказал), среди участников вечера не было, что вызывает удивление – он не пропускал вечера в «Стойле».

Есть достаточно достоверные воспоминания В.Т.Кириллова, участника группы «Кузнеца»: «я вместе с моими друзьями — пролетарскими поэтами устроил вечер памяти Блока в только что открытом тогда клубе «Кузница» на Тверской. Народу было очень много. В конце вечера в зале появился Есенин. Он был очень возбужден и почему-то закричал:
— Это вы, пролетарские поэты, виноваты в смерти Блока!
С большим трудом мне удалось его успокоить. Насколько я помню, к Блоку он относился с большой любовью».

В книге В.Пашининой есть такой кусок:
«Скандальный вечер «памяти» Блока состоялся 28 августа 1921 года. Со словом «О дохлом поэте» выступали Шершеневич, Мариенгоф, Бобров и Аксенов. Есенин сидел один и плакал. Пришла Надежда Вольпин. Поэт встретил ее словами: «Вам уже сказали? Умер Блок. Блок! Лучший поэт наших дней — и дали ему умереть с голоду… Не уберегли… стыд для всех… для всех нас!»
Из воспоминаний Вольпиной получается, что он все же присутствовал на вечере…

Куняев эти события описывает так:

И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высоко, у царских врат,
Причастный тайнам, – плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.

Кто смотрел на Блока, терзаясь от боли, кто слушал его с недоумением и с насмешкой, кто видел в нем отставшего от жизни интеллигента. И много было тех, кто не скрывал своего злорадства, глядя на «большевика» – автора «Двенадцати».
«Это же стихи мертвеца!» – раздался торжествующий вопль, как только Блок закончил чтение.
«Он прав. Я действительно мертвец», – спокойно и устало согласился Блок. Жизнь была кончена.
Вернувшись домой, в Петроград, он слег и больше уже почти не вставал. Ни дышать, ни жить в новой атмосфере он не мог.

Ему, конечно, тоже веры мало. Он же не современник, но его книга на хорошем счету.
Буду дальше разбираться, пока только все путается…