Элита «Трилистника»

Весна 1918 года. Фейерверк московской «кафешной» поэзии. На Тверской, на Кузнецком открываются литературные кафе. Поэты, писатели, искусствоведы вечерами кочуют из одного кафе в другое.
Художники. Буйство красок, форм, образов находят место на стенах и потолках бывших прачечных и подвалов, превратившихся в кафе. Стихи лавиной обрушиваются с эстрады на головы тех, кто пришел провести вечер за столиком, а не в холодных опустевших квартирах, но в кафе холодно. Это не теплые, светлые рестораны с шампанским времен Николая II, это не жиреющие кабаки НЭПа. В поэтических кафе 1918 года практически нечего есть, люди приходят за впечатлениями.
В это же время открывается еще одно кафе, которое не будет похоже на бунтарские клубы футуристов и имажинистов.


1904-1914

2 апреля 1918 года. Газета "Новости дня" писала:
«ТРИЛИСТНИК» В КАФЕ «ЭЛИТ».
Открытие выступления писателей и композиторов в кафе «Элит» (Петровская линия) состоится завтра, в среду, 3 апреля. В программе вечера – граф А. Н. Толстой, Вл. Ходасевич и А. Могилевский. В четверг читают К. Бальмонт, И. Новиков, в пятницу – Е. Чириков и В.Инбер, в субботу – Г. Чулков, И. Эренбург и Добровейн.

Кафе «Элит» разместилось в первом этаже в одном из домов по Петровской линии. Вся линия была однообразно застроена архитектором Фрейденбергом и соединяет Петровку и Неглинку. Хотя кафе и называлось «Трилистник» по стихотворному циклу Анненского, однако продолжает оставаться «Элитом» или «Элитой» то ли по привычке, то ли название льстило завсегдатаям кафе.


1900-1903

В своих воспоминаниях «Люди, годы, жизнь» Эренбург ставит «Трилистник» в ряд с другими поэтическими кафе того времени, по которым они с Маяковским, Толстым и Бальмонтом совершали ежевечерний рейд, и «за тридцать или за пятьдесят рублей читали свои произведения перед шумливыми посетителями, которые слушали плохо, но глядели на нас с любопытством, как посетители зоопарка глядят на обезьян».

Однако кафе «Трилистник» играл в жизни Ильи Эренбурга большую роль, чем какие-либо другие. А молчит он об этом, потому что зачем же выдающемуся советскому писателю вспоминать о том, что он был хозяином заведения, про которое Влад Королевич сказал: кафе "юных разочарованных эсеров-эмигрантов и отступников-эсдеков вроде Инбер и Эренбурга".
Здесь в конце концов осел и граф А.Н.Толстой. Атмосфера кафе вполне отвечала его политической позиции: "кому граф, а кому — гражданин" и не обязывала становиться на сторону кого бы то ни было.

"Красный граф" А.Н.Толстой

Но футуристы, эгофутуристы, имажинисты и символисты обходили это кафе стороной. Левая поэзия, мечтавшая «отделить искусство от государства» предпочитала свои разукрашенные подвалы. Не бывал в «Элите» и настроенный крайне право Бунин, считая ниже своего достоинства эти сборища.

Из-за "Элиты" и презрительного отношения к Эренбургу Бунин окончательно разругался с «полубольшевиком» Толстым. В дневниках 1918 года читаем: "Эренбург опять стал задевать меня – пшютовским, развязным, задирчатым тоном. Шкляр – страстную речь по этому поводу. Я сказал: «Да, это надо бросить». Начался скандал. Толстой, злой на меня за «Элиту», на их тороне. «Эренбург – большой поэт». А как он три месяца назад, после чтения стихов Эренбургом ругал Эренбурга…!"

Пшютовской тон Эренбурга не делает ему чести. Пшют – устаревшее слово, обозначающее пошляк, фат или хлыщ, человек высокомерный и заносчивый с кем можно. Меткая характеристика.
Совершенно не таким тоном сообщала газета «Новости дня» об открытии нового кафе. Кстати тот факт, что вступительную речь на открытии произносил именно Эренбург, еще раз доказывает, что кафе «Трилистник» было эренбурговским.
Так вот газета «Новости дня» писала 5 апреля о его "тихих и таких простых, и таких глубоких» словах: «В самые тяжёлые минуты жизни, – сказал он, – нельзя не молиться. Так же точно нельзя не заниматься искусством, ибо не является ли оно молитвой взволнованного сердца?».
О такой вот стихотворной молитве Эренбурга писал Шершеневич в статье «Поэзия 1918 года» : «Это сборник до тошноты истерических, я бы сказал, бабьих причитаний. (…) "стихи на торжественный случай". Тут самое прелюбопытное комбинирование Маяковского с Некрасовым».

Эх, настало время разгуляться,
Позабыть про давнюю печаль!
Резолюцию, декларацию
Жарь!
Послужи-ка нам, красавица!
Что не нравится?
Приласкаем, рядом не пройдём —
Можно и прикладом,
Можно и штыком!..
Да завоем во мгле
От этой, от вольной воли!..
О нашей родимой земле
Миром Господу помолимся.
(И.Эренбург. Молитва о России, 1917 год)

Притовоположные в своих политических взглядах Шершеневич и Бунин сошлись в отношении к Эренбургу.


Илья Эренбург

Мнения литераторов-современников не помешало Эренбургу стать ему Заслуженным Советским Писателем-Публицистом, лауреатом Сталинских премий, автором военного лозунга «Убей немца» и автором романа «Оттепель» уже при Хрущеве. Конформизм хорошо оплачивался Советами.
Московская публика кафе приняла и своим вниманием не обделяла. Газеты «Новости дня» и «Вечерняя жизнь» наперебой продолжали печатать анонсы и рецензии на «Элитные» вечера (на газеты у новой власти денег хватало, газеты были бесплатные и развешивались как афиши на стенах домов). В них можно было прочесть:

Литературное кафе это новый, более совершенный вид общения автора с читателем. Автор спускается с горы, читатель подымается из долины. На плоскогорье они встречаются, там воздух чист, и легко дышится и тому, и другому… Именно таким духом, нежным и крепким, веяло на первом литературном выступлении в кафе «Элит».
«Вечерняя жизнь». 5 апреля 1918 года.
За короткое время своего существования «Трилистник» познакомил слушателей с целым рядом писателей и поэтов. Успели выступить – граф А.Н. Толстой, Е. Чириков, Георгий Чулков, Андрей Соболь, Вл. Лидин, Бальмонт, Эренбург, Крандиевская, Инбер, Ходасевич и другие.
«Новости дня» 13 апреля 1918 года.

В кафе «Трилистник» публику не эпатировали публику и новых форм не искали.

Спит Россия. За нее кто-то спорит и кличет,
Она только плачет со сна,
И в слезах — былое безразличье,
И в душе — былая тишина.
Молчит. И что это значит?
Светлый крест святой Жены
Или только труп смердящий
Богом забытой страны?
(Илья Эренбург. Осенью 1918 года)

«Здесь, на помосте, между столиками, выступал московские поэты и писатели с чтением последних своих произведений, причем каждые три дня программа менялась». Из воспоминаний Крандиевской-Толстой.
Среди выступавших в кафе были известный скрипач Могилевский А.Я., молодой пианист Добровейн Исай Александрович (Барабейчик Ицхак Зорахович), ставший впоследствии ведущим оперным дирижером в Германии.

Из старого поколения постоянным гостем был Евгений Николаевич Чириков. Наверное, ему посвящены строки в статье Королевича о том, что кафе «Элит» заполнено "седовласыми авторами, читающими монотонными голосами свои рассказы, в 3 печатных листа", и что-то еще про «благоухание седин».
Дон Аминадо в свою очередь вспоминает женские, или «феминистские» вечера: «Кафе «Элит» – это кафе поэтесс. На эстраде только Музы, Аполлоны курят и аплодируют».

Дальше в статье Дон Аминадо перечисляет поэтесс: "В кафе «Элит», на Петровских линиях, молодая, краснощёкая, кровь с молоком, Марина Цветаева чётко скандирует свою московскую поэму, где ещё нет ни скорби, ни отчаяния, и только протест и вызов – хилым и немощным, слабым и сомневающимся. Её называют Царь-Девица."


Марина Цветаева

Сама Цветаева вспоминала потом: «Раз выступаю на вечере поэтесс. Успех — неизменный, особенно — Стенька Разин: «И звенят-звенят, звенят-звенят запястья: — Затонуло ты — Степанове — счастье!»»
Откуда вот только красные щеки и выражение «кровь с молоком». Об этом периоде в жизни Марины Цветаевой сохранилось множество воспоминаний: пропавший без вести муж, нищета, голодные дети, крысы шныряют по дому, ставшему общежитием, дрова из шкафов, стульев и рояля. А тут – успех, аплодисменты:
«И звенят-звенят, звенят-звенят запястья:
— Затонуло ты — Степанове — счастье!»»
1918 год. Военный коммунизм. На Кузнецком раздают махорку по карточкам. А здесь:

"Кузьмина-Караваева воспевает Шарлотту Кордэ. Ещё никто не знает, кто будет российским Маратом, но она его предчувствует, и на подвиг готова. Подвиг её будет иной, и несказанной будет жертва вечерняя", — читаем Дона Аминадо.


1914 год

Елизавета Кузьмина-Караваева – поэтесса, богослов, действующий член партии эсеров. В 1918 году она уедет в Анапу и будет избрана городским головой. Потом Белое движение, эмиграция, Сербия, Париж, постриг. Во время войны она будет укрывать у себя евреев и советских военнопленных, а потом – концлагерь Равенсбрюк. В 2004 году Константинопольская патриархия канонизирует мать Марию (Елизавету Кузьмину-Караваеву).
В ней увидел А.Н.Толстой Дашу Булавину из романа "Хождение по мукам". Все знакомые Кузьминой-Караваевой обсуждали тогда ее первую встречу с Блоком. Елизавета Юрьевна сама рассказывала друзьям, как пришла к нему домой и призналась в любви. Тогда же многих друзей Караваевой и Блока покоробило, что сделал Толстой из их истории, превратив честного и щепетильного в отношениях Блока в липкого и развязного Бессонова. Еще один персонаж романа – Елизавета Киевна — просто оскорбительная пародия на Кузьмину. Ахматова позже говорила: «клеветнический образ Елизаветы Киевны – это Елизавета Кузьмина-Караваева, человек необычайных душевных достоинств (католическая святая). О Бессонове лучше не говорить, его приключения… – это, может быть, приключения Толстого, но не Блока».

«В галерее московских дагерротипов, побледневших от времени, была и Любовь Столица, талантливая поэтесса, выступавшая на той же эстраде в Петровских линиях», — продолжает воспоминания Дон Аминадо


Любовь Столица

Любовь Никитична Столица (урожд. Ершова) — была в 1900-1910 годы московской знаменитостью. Столица — это не псевдоним, а фамилия мужа. Писала она, как тогда говорили, о "языческой Руси". Вердикт Бунина был: "А Столица та была недалеко от села…"

Зачинаю в хороводе я ходить,
Плат мой — белый, синий, синий сарафан,
Зачинает меня юнош мой любить,
Ликом светел, духом буен, силой пьян.
На лице моем святая красота
Рассветает жарким розовым лучом,
А по телу молодая могота
Разливается лазоревым ручьем!

На женских вечерах читала свои стихи Вера Инбер: румяна, катурны, парижские таверны. Говорят, у нее была прекрасная дикция, и она умела ставить ударения.

Милый, милый Вилли! Милый Вилли!
Расскажите мне без долгих дум —
Вы кого-нибудь когда-нибудь любили,
Вилли-Грум?
Вилли бросил вожжи… Кочки. Кручи…
Кэб перевернулся… Сделал бум!
Ах, какой вы скверный, скверный кучер,
Вилли-Грум!"

Потом она станет одним из авторов книги "Канал имени Сталина", лауреатом Сталинской премии.


Вера Инбер.

Среди выступавших был и незаслуженно забытый в годы советской власти писатель Борис Зайцев – офицер, умница. Он тоже уедет в Европу сразу после суда над эсерами, уедет по состоянию здоровья, с разрешения Советского правительства и не вернется. В эмиграции напишет воспоминания «Далекое» о Марине Цветаевой, которой привозил на санках дрова, об Андрее Белом, чтениях в Политехническом музее, о Москве. Тогда он читал в Москве своего «Дон Жуана». «Ах, нельзя теперь о таком и так писать! – вспоминал он потом слова одного молодого писателя, дружившего с ним, — Вот имажинисты – другое дело!»


Борис Зайцев

Невозможно представить в этой компании Маяковского или Мейерхольда. Штаны Васи Каменского, кочевавшие из Кафе футуристов в Кафе «Домино» уж точно никак бы не гармонировали со шляпками Веры Инбер.

Однако Маяковский посетил однажды это тихое поэтическое болотце. 14 апреля 1918 года, Владимир Маяковский нагрянул в "Трилистник" "в костюме апаша, в красном шарфе с подведенными глазами" (В.Королевич). Хотя возможно он пришел в своей постоянной кепке и с папиросой, прилипшей к губе. "Новости дня" так осветили этот момент биографии будущего великого глашатая революции:
«Мирное житие далекого от шумной улицы кафе было нарушено вчера “очередным” выступлением г-на Маяковского. Лишившись трибуны в закрывшемся “Кафе поэтов”, сей неунывающий россиянин, снедаемый страстью к позе и саморекламе, бродит унылыми ночами по улицам Москвы, заходя “на огонек” туда, где можно выступить и потешить публику. Вчера, однако, г-н Маяковский ошибся дверью. Публике, собирающейся в «Трилистнике», оказались чужды трафаретные трюки талантливого поэта. Сорвав все же некоторое количество аплодисментов, г-н Маяковский удалился. Волнение улеглось. Вновь зазвучали прекрасные стихи В. Ходасевича и Эренбурга. С большим вниманием был прослушан новый рассказ И.А. Новикова. «Трилистник» определенно начинает завоевывать симпатии публики".
«Трилистник» переварил и Маяковского.

Надеюсь, он прочитал им «Нате!» и больше туда не заглядывал.

Вся история этого кафе пропитана какой-то фальшью, чем-то липким до чего не хочется дотрагиваться.

Я спокоен, вежлив, сдержан тоже,
характер — как из кости слоновой точен,
а этому взял бы да и дал по роже:
не нравится он мне очень.
(Маяковский. «Мое к этому отношение»)

В 1919 году кафе «Трилистник» формально принадлежало Московскому центральному рабочему кооперативу, к деятельности которого имел непосредственное отношение Львов-Рогачевский.


Василий Львов-Рогачевский

Львов-Рогачевский, или Василий Львович Рогачевский — бывший меньшевик, революционер, политик и литератор в 1917 "отошел от политической деятельности, занявшись исключительно литературной и преподавательской работой". Марксист по убеждениям, он увлекался поэзией имажинистов, посвятил ему много статей, защищал, поддерживал. В апреле 1919 года по его приглашению выступал в кафе Сергей Есенин. Есенин читал стихи вместе с Ходасевичем. О его выступлениях есть записи в конце апреля и в начале мая 1919 года. Сохранились письма Есенина к Львову-Рогачевскому, автографы на книгах стихов, подаренных Василию Львовичу.

В статье литературной энциклопедии написали о нем, как о беззубом, бесхребетном, типичном мелкобуржуазном критике, никогда не умевшем "правильно находить и бить врагов пролетариата в литературе и очень часто выдававшей врагов революции за ее друзей".

Толстой в этой энциклопедии естественно удостоился совсем другой оценки. Энциклопедия вспоминала его заслуги активного строителя социализма, вспоминала его выступления в 1937 на Конгрессе культуры в Лондоне, "где он рассказал о замечательных людях Советской страны, о смысле Сталинской Конституции и о социалистической культуре». На счету у Толстого больше всего Сталинских премий.
Для Эренбурга в Литературной энциклопедии места не осталось, но Большая биографическая еще при жизни Ильи Геогриевича отмечала, что « За последнее время однако писатель стал больше понимать наше социалистическое строительство и начал разоблачать провокационную деятельность белой озверелой эмиграции».
Рогачевский, Эренбург и Толстой — элита «Трилистника» покоится на Новодевичьем.
«Озверелая эмиграция» в лице Бориса Зайцева лежит на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.
Любовь Столица умерла в Софии. Кузьмина-Караваева — в лагере Равенсбрюк. Цветаева повесилась в Елабуге. Место ее могилы до сих пор неизвестно. У стены Петропавловского кладбища ее сестра установила крест с надписью: «В этой стороне кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева».

Кафе просуществовало недолго. Наверное, его тоже съел НЭП. Или после процесса над эсерами в 1922 году кафе побоялись оставлять. Возможно именно оно в 1920-х станет гостиницей и рестораном "Ампир", а потом привычным для нас "Будапештом". Возможно сейчас именно его окна заслонены огромными плаками: "Аврора" — мужской клуб".
"Кафешный" период литературы подошел к концу.

(no subject)

Подходит к концу наш первый учебник арабского. Алфавит выучен (ну, в большинстве своем) и даже узнаваем на некоторых арабесках и просто в наскальной живописи египетских фотографий. С горем пополам мы считаем до десяти, здороваемся, прощаемся, извиняемся и предлагаем друг дружке кофе. По три раза, по арабскому обычаю, ибо нечего сразу хватать чашку и захлебываясь выпивать ее залпом. Вежливее два раза отказаться, а уж потом наслаждаться. Первая сура дальше четырех строчек не идет, но я все-таки не оставляю надежды ее выучить, а пока читаю нараспев, как муэдзин на минарете: «Бисмилляя-рахмани-рахим…»

Иногда польза от арабского оказывается в совсем необычных местах. Так, читая книгу о Маяковском, нахожу кличку одного из мужей Лили Брик — красного командира казачества Примакова — Иншалла. Без перевода. А это между прочим значит: «Если Аллаху будет угодно». Сейчас это почти присказка. Можно сказать: «Я прочту эту книгу, Иншалла» или «Я выучу арабский, Иншалла». Почему у Примакова такая партийная кличка? Интересно. А это он просто в 1927 году был военным атташе в Афганистане, там и выучился.

Скоро новый учебник начнем, иншалла. Только вот с падежами немножко разберемся. Пойду наглядное пособие для Лешки нарисую 🙂

Язык перестает быть загадочным и волшебным, но удивляет своей красотой и мелодичностью. И писать справа налево — удовольствие.

(no subject)

В конце 1971 года, через два года после бунтов Stonewall в Нью-Йорке начались новые волнения за права геев в Америке.

Вот и я думаю, кому какое дело…

Из журнала
http://katia-lexx.livejournal.com/1212333.html?view=24432557#t24432557

Далекое и близкое

В Москве в эти дни шел большой политический процесс — эсеров. Процесс был многолюдный, публика волновалась, и все требовали смерти. На защиту приезжал из Бельгии Вандервельде. На Виндавском вокзале, откуда мы должны были уезжать, ему устроили такой прием, какого европейский человек не ожидал: орали и свистали, бросали камни, даже и ругали его по-французски. Это, кажется, его удивило, он не знал, что так распространен его язык в России (если бы знал, что несколько мальчишек специально были обучены, изображая ‘Народ, удивление его убавилось бы).
Приговор приготовили, разумеется, загодя, но ему надо было дать характер воли народа. Решили сделать это, «поднять
массы».
Молочница, носившая нам молоко, тоже была из масс. Накануне дня манифестации сказала моей жене:
— Завтра, барыня, прямо все пойдем. Вся-Москва.
— Куда же это?
— И со знаменами, со флагами. Этих вот, как их там… чтобы требовать наказания.
— А что они тебе?
— Да мне-то ничего. А так, что сказано: кто пойдет, том калоши выдадут. А достань-ка ныне калоши!

Из воспоминаний Бориса Зайцева «Далекое». Суд над эсерами — 1922 год.

Так мне это ДАЛЕКОЕ напоминает наше БЛИЗКОЕ: «мальчишки, наученные изображать «Народ» и вызубрившие несколько слов по-французски», манифестация за калоши. Все было и есть, ничего нового.

«Столетья проходят, и снова, как в тот незапамятный год…» (с)

Стойло Пегаса


Где-то здесь…

В 1919 году в Москве появилось еще одно поэтическое кафе. Имажинисткое. Шершеневича к тому времени выдворили из «Музыкальной табакерки», в «Десятой музе» дела не шли, да и там было все-таки больше кафе для киношников, а в «Домино» царили футуристы. Задумал кафе Есенин, проснулась в нем никогда не спавшая крестьянская жилка, ведь кафе не только арена для стихов, это еще и прибыль. Теперь дело оставалось за малым, получить разрешение у Луначарского, а для этого нужно было придумать базу.

Тогда Есениным и была придумана «Ассоциация вольнодумцев». Так что никто Есенина в имажинизм «как в кабак» не затягивал. Тут В.Ходасевич преувеличил.
Вот что вспоминает Матвей Ройзман. Сентябрь 1919 года.

Начало
— Я задумал учредить литературное общество,- сказал Есенин,- и хочу привлечь тебя. — Он дал мне напечатанную бумагу. — Читай!

Это был устав «Ассоциации вольнодумцев в Москве».

Под уставом стояли несколько подписей: Д. И. Марьянов, Я. Г. Блюмкин, Мариенгоф, А. Сахаров, Ив. Старцев, В. Шершеневич.


Мариенгоф, Есенин, Кусиков, Шершеневич, 1919

— Прочитал и подписывай! — заявил Есенин.
— Сергей Александрович! — заколебался я. — Я же только-только начинаю!
— Подписывай! — Он наклонился и, понизив голос, добавил: — Вопрос идет об издательстве, журнале, литературном кафе…

В уставе «вольнодумцев» ставились цели и задачи Ассоциации. Они заключались в том, что это ничто иное как «культурно-просветительное учреждение, ставящее себе целью духовное и экономическое объединение свободных мыслителей и художников, творящих в духе мировой революции. Свою цель Ассоциация Вольнодумцев полагает в пропаганде и самом широком распространении творческих идей революционной мысли и революционного искусства человечества путем устного и печатного слова».

На Луначарского в частности и революционное правительство вообще должно было произвести впечатление, что «из членов Ассоциации должны выходить борцы за идеи истинного революционного творчества во всех областях революционной мысли и революционного искусства».

Далее в уставе было прописано, что «Ассоциация ~ имеет образцовую студию-редакцию с библиотекой-читальней, имеет свое помещение, столовую…»

Впоследствии устав еще подписали М. Герасимов, А. Силин, Колобов, Марк Кривицкий.

24 октября 1919 года под этим уставом стояло:

«Подобные общества в Советской России в утверждении не нуждаются. Во всяком случае, целям Ассоциации я сочувствую и отдельную печать разрешаю иметь.

Народный комиссар по просвещению:

А. Луначарский».

20 февраля 1920 года состоялось первое заседание Ассоциации, на котором Есенин был избран председателем. Под столовой в уставе как раз и подразумевалось поэтическое кафе. Имаженистам досталось бывшее кафе «Бом» на Тверской, между Большим и Малым Гнездниковскими переулками. Это было кафе клоуна Бома из дуэта Радунский-Станевский Бим и Бом. Радунский был директором цирка Соломонского, а рыжий Станевский держал кафе. От «Бома» осталась мебель и утварь, а за оформление взялся небезызвестный Жорж Якулов.


Скорее всего было это кафе «Бом» в доме Гурьева. Он как раз стоял на углу с Малым Гнездниковским.

«Стойло Пегаса» было совсем не похоже на «Питтореск». В конце концов это было имажинистское кафе, где царили имажинисты, и поэтому именно имажинисты должны были его украшать. Поэтому стены Якулов с учениками покрыли ультрамариновой краской, а на ней желтыми красками были выведены портреты самих имажинистов и их стихи.

Между двух зеркал было намечено контурами лицо Есенина с золотистым пухом волос, а под ним выведено:

Срежет мудрый садовник — осень
Головы моей желтый лист.

Слева от зеркала были изображены нагие женщины с глазом в середине живота, а под этим рисунком шли есенинские строки:

Посмотрите: у женщин третий
Вылупляется глаз из пупа.

Справа от другого зеркала глядел человек в цилиндре, в котором можно было признать Мариенгофа, ударяющего кулаком в желтый круг. Этот рисунок поясняли его стихи:

В солнце кулаком бац,
А вы там,- каждый собачьей шерсти блоха,
Ползаете, собираете осколки
Разбитой клизмы.

В углу можно было разглядеть, пожалуй, наиболее удачный портрет Шершеневича и намеченный пунктиром забор, где было написано:

И похабную надпись заборную
Обращаю в священный псалом.

Через год наверху стены, над эстрадой крупными белыми буквами были выведены стихи Есенина:

Плюйся, ветер, охапками листьев,
Я такой же, как ты, хулиган!


Жорж Якулов

Мариенгоф считал Якулова лучшим художником современности: Это «замечательный художник. Сейчас об этом только догадываются, но когда-нибудь шумно заговорят,» — вспоминал его слова Рюрик Ивнев. Портрет Рюрика потребовался для журнала «Гостиница поэтов», и Мариенгоф был готов задержать выпуск на месяц лишь бы заполучить портрет кисти Якулова. Со словами «времена Репина миновали» Мариенгоф привел Ивнева в мастерскую, и замечательный художник современности взялся за дело.

– Спину немного прямее, – попросил художник, – левую руку откиньте влево, а правую держите свободно. Больше от вас ничего не требуется, кроме некоторой неподвижности. Смотреть можете прямо, сквозь эти окна вдаль.

– Это будет портрет не в полном смысле этого слова, – сказал Якулов, – это, собственно, художественная фотография. Древние мастера – я говорю о Леонардо – обращали внимание на внутренний мир человека. Рисуя одного, художник видит перед собой двух: явного и скрытого. Подлинный художник должен быть ясновидцем».

Для вывески Якулов нарисовал «скачущего «Пегаса» и вывел название буквами, которые как бы летели за ним». Уж в чем в чем, а в лошадях Якулов толк знал.


Пегас Якулова

Успехом своих «Скачек» в Париже Якулов частенько любил хвастаться: «когда они, сопляки, еще цветочки в вазочках рисовали, Серов, простояв час перед моими «Скачками», гхе, гхе, заявил…
— Я знаю, Жорж.
— Ну, так вот, милый мой, — я уж тебе раз пятьдесят… гхе, гхе… говорил и еще сто скажу… милый мой… гхе, гхе… что все эти французы… Пикассо ваш, Матисс… и режиссеры там разные… гхе… гхе… Таиров — с площадочками своими… гхе, гхе… «Саломеи» всякие… гхе, гхе… и гениальнейший Мейерхольд, милый мой, все это мои «Скачки»… «Скачки», да-с!
Весь «Бубновый валет», милый мой…»
(Знаменитое покашливание Якулова напоминало о его ранении. Простреленное на войне легкое давало о себе знать.)

– Революция необходима народам, но художникам она необходима вдвойне, – проговорил Якулов. – До революции мы были скованы уставами и устоями, теперь и краски наши, кроме специфического запаха, приобрели запах свободы, это запах тающего снега и еще не распустившихся цветов. Да, краски и запахи связаны прочно, хотя никто не видит тех вервий, которые их скрепляют.

Мебель в кафе не меняли, однако в левом углу, наискось от входной двери, организовали «ложу имажинистов», роль ложи исполнял угловой диван, или два сдвинутых углом дивана. Ложу от зала отделял огромный стол и ряд стульев. Напротив двери возвышалась небольшая этрада, а в ложе сидели обычно Мариенгоф, Есенин, Шершеневич

Кафе получилось эффектным и красочным. Однако среди поэтов и интеллигенции оно пользовалось не очень хорошей репутацией. Имажинистов подводил вкус, точнее его отсутствие.

Ставка делалась на эпатаж и скандал. Это было то время, когда Есенин и Мариенгоф «по не известной никому причине ходили по Тверской и прилегавшим к ней переулкам в цилиндрах, Есенин даже в вечерней накидке, в лакированных туфлях. Белые шарфы подчеркивали их нелепый банальный вид. Эти два молодых человека будто не понимали, как неестественно выглядят они на плохо освещенных, замусоренных улицах, такие одинокие в своем франтовстве, смешные в своих претензиях на светскую жизнь, явно подражая каким-то литературным героям из французских романов. Есенин ходил слегка опустив голову, цилиндр не шел к его кудрявым волосам, к мелким, женственным чертам его лица,» — из воспоминаний А.А.Берзинь.

Ю.Трубецкой писал: «Обстановка «Стойла Пегаса» — резиденции имажинистов1 — лидером коих и, так сказать, козырным тузом был Есенин, не производила приятного впечатления. Что-то уж много делячества, дурного тона, воробьиной фанаберии, скандальной саморекламы. И их «теоретик» Анатолий Мариенгоф — циркулеподобно шагающий по эстраде, и Кусиков, что-то бормочущий с сильным акцентом, и какие-то сомнительные девицы с подкрашенными дешевой помадой губами и накокаинившиеся «товарищи» полувоенного и получекистского образца».

То же вспоминает и Евгений Шварц, только приехавший в Москву: ««Стойло Пегаса» мало чем отличалось от ростовского «Подвала поэтов». То же эпатирование буржуа, в высшей степени для них утешительное. Та же безграничная свобода, при которой все можно и ничем не удивишь, но еще более обескураживающая. Имажинисты позволяли себе все, но никто не удивлялся.»

Сами имаженисты были довольны своим детищем. Никто из них ничего плохого про «Стойло Пегаса» не вспоминал. Как и было заявлено в уставе вольнодумцев в кафе проходили концерты, лекции, чтения, беседы, спектакли, выставки.

Есенин на таких вечерах был необычайно жизнерадостен, подсаживался то к одному, то к другому. Пили шампанское, говорил о культурной роли Ассоциации, призывая всех завоевать первые позиции в искусстве. На открытии «с блеском выступил Шершеневич, предлагая тост за образоносцев, за образ. И скаламбурил: «Поэзия без образа — безобразие».

Летов 1919 года в «Стойле» слушали ревопусы Реварсавра. Реварсавр — Революционный Арсений Авраамов был композитором. Самым, наверное, безобидным, но несостоявшемся произведением Авраамова была Героическая симфония к годовщине Октября. Реварсавр предложил Луначарскому исполнить ее всему гудками всех московских заводов, фабри к паровозов. Луначарский именем Ленина отказался. «Признаюсь, я не очен уверен, что товарищ Ленин даст согласие на ваш гениальный проект, — сказал ему тогда Луначарский. — Владимир Ильич, видите ли, любит скрипку, рояль…» Тогда Революционный Арсений предложил перенастроить эту «интернациональную балалайку», так гений назвал любимый инструмент вождя. Удрученный совнарком выдал гению «бумажку для революционной перестроки буржуазного рояля». И вот в «Стойле Пегаса» Мариенгоф, Есенин, Шершеневич, Ивнев и Якулов слушали ревопусы для перенастроенного рояля. «Обычные человеческие пальцы были, конечно, непригодны для исполнения ревмузыки. Поэтому наш имажинистский композитор воспользовался небольшими садовыми граблями. Это не шутка и не преувеличение. Это история и эпоха.» С подобным концертом Авраамов, искренне желая отблагодарить Луначарского за «внушительные бумажки», выступал перед коллегией Наркомпроса.


Как-то так…

— Бисировал?
— Нет. Это было собрание невежд.
— Воображаю.
— … у них у всех довольно быстро разболелись головы.


Реварсавр собственной персоной

Вот, кому интересно http://necrodesign.livejournal.com/190890.html

Частенько в «Стойле Пегаса» организовывались диспуты.

Если маленькое «Стойло Пегаса» не вмещало толпу, кипящую благородными страстями, Всеволод Эмильевич Мейерхольд вскакивал на диван, обитый красным рубчатым плюшем, и, подняв высоко над головой ладонь (жест эпохи), заявлял:
— Товарищи, сегодня мы не играем, сегодня наши актеры в бане моются; милости прошу: двери нашего театра для вас открыты — сцена и зрительный зал свободны. Прошу пожаловать!
Жаждущие найти истину в искусстве широкой шумной лавиной катились по вечерней Тверской, чтобы заполнить партер, ложи и ярусы.
(Мариенгоф)

Мейерхольд обосновался тогда на Триумфальной площади в бывшем театре «Буф», где теперь Филармония.

Тем не менее в истории кафе существует одно событие, о котором предпочли забыть участники и неохотно помнят современники. Событие это ложкой дегтя падает в ведро с медом всей истории имажинизма, и без того переполненного скандалами и склоками.

Такой точкой невозврата стал скандальный вечер «Чистосердечно о Блоке. Бордельная мистика». Чаще всего вечер вспоминают с эпитетом «гнусный» или называют его — «издевательские поминки под кощунственным названием».

Скандальный вечер «памяти» Блока состоялся 28 августа 1921 года, вскоре после смерти поэта. О нем сохранилось очень мало сведений, но все сходятся на том, что участники вечера выступили со «Словом о дохлом поэте». Кто именно это был: Шершеневич, Мариенгоф, Бобров и Аксенов…


Похороны Блока

Получилось некрасиво, более того недостойно. Владимир Пяст опубликовал после статью «Кунсткамера», возмущаясь этим вечером: «Имена участников этого паскудства я не предам печати на сей раз; достаточно знаменит за всех них Герострат, в психологии коего дал себе сладострастный труд копаться один, крепко теперь, по счастью, забытый, русский стихотворец».

Есенина среди участников вечера не называют, но я сомневаюсь, что вечер делался без его ведома, все таки председатель Ассоциации. Однако помнят только, что он сидел в «Стойле Пегаса» «в уголке и плакал» или помнят еще, как он метался по Москве, забегая в поэтические клубы и кричал: «Это вы, пролетарские поэты, виновны в смерти Блока!»

Д.А.Самсонов даже вспомнил, что это именно он рассказал Есенину о вечере.

— Сергей Александрович? Неужели после этого вы не порвете с этой имажинисткой…?
— Обязательно порву, обязательно, — прервал он меня. — Ну, честное слово!

Но сразу порвать как-то не получилось и 12 сентября 1921 (меньше чем через месяц после вечера) вышел Манифест за подписью Есенина и Мариенгофаом, в котором в частности говорилось: Поэтому первыми нашими врагами в отечестве являются доморощенные Верлены (Брюсов, Белый, Блок и др.), Маринетти (Хлебников, Крученых, Маяковский), Верхарнята (пролетарские поэты — имя им легион).
Мы — буйные зачинатели эпохи Российской поэтической независимости. Только с нами Русское искусство вступает впервые в сознательный возраст».

А уже весной 1922 года Есенин всячески от этой истории открещивался.

— Разве можно относиться к памяти Блока без благоговения? Я, Есенин, так отношусь к ней, с благоговением.
— Мне мои товарищи были раньше дороги. Но тогда, когда они осмелились после смерти Блока объявить скандальный вечер его памяти, я с ними разошелся.
— Да, я не участвовал в этом вечере и сказал им, моим бывшим друзьям: «Стыдно!» Имажинизм ими был опозорен, мне стыдно было носить одинаковую с ними кличку, я отошел от имажинизма.
— Как можно осмелиться поднять руку на Блока, на лучшего русского поэта за последние сто лет!

Есенину простили и это, как прощали еще многое и многое. История забылась, благо телевидения и твиттера тогда не было.

Мариенгоф и Шершеневич предпочли не вспоминать этот некрасивый момент в мемуарах «без вранья» и «великолепного» очевидца. В обеих книгах очень много стихов Блока, благодарных слов в его адрес. У Шершеневича два эпиграфа из Блока, а Марингоф говорит о нем, как о втором поэте после Пушкина.
Остальные современники дружно пытаются отмазать от гнусной истории Есенина. Дескать, не был, плакал, порвал.
Порвал — не порвал, а доходы от «Стойла Пегаса» Есенин получал. Правда, нельзя сказать, чтобы регулярные.

«Стойло Пегаса» не было прибыльным кафе. А. Г. Назарова вспоминала в 1926 г.: «…Есенин жил исключительно на деньги из „Стойла“, а там давали редко и мало». Среди поэтов-пайщиков кафе частенько возникали споры и обиды при дележе доходов от кафе и от журналов. То на Мариенгофа жаловались, что имаженизмом заправляет «его теща», которая тянет из него деньги, то оказывалось что Есенин сильно задолжал «Стойлу Пегаса», потому что кормились там за его счет «не только его сёстры, но и многие его приятели и знакомые (А. Кожебаткин, Н. Клюев, И. Приблудный, Е. Устинова, Г. Бениславская и др.). Так, например, сохранилась расписка от 30 августа 1923 г.: «В счет Есенина. Взято котлету на 175 руб. Иван Приблудный. P. S. И стакан [кофе] чаю. 35 руб.». Назарова вспоминает: » Я хорошо помню это стадо, врывавшееся на Никитскую часов около 2-х — 3-х дня и тянувшее „Сергея“ обедать. Все гуртом шли обедать в „Стойло“. Просили пива, потом вино. Каждый заказывал, что хотел, и счет Е в один вечер вырастал до того, что надо было неделю не брать денег, чтоб погасить его. Напоив С. Е., наевшись сами, они, более крепкие и здоровые, оставляли невменяемого С. А. где попало и уходили от него»

Есенин рассорился с Мариенгофом: «Я открывал Ассоциацию не для этих жуликов».
А 26 апреля 1924 г. писал Бениславской: «С деньгами положение такое: „Стойло“ прогорело, продается с торгов, денег нам так и не дали…» — и 28 апреля: «„Стойло“, к моей неописуемой радости, закрыто».

В защиту Мариенгофа могу сказать, что человеком он был честным и достойным. В своем письме о нем известный драматург Александр Крон, сам человек безукоризненной честности писал:

«В моей памяти Мариенгоф остался человеком редкой доброты, щепетильно порядочным в отношениях с товарищами, влюбленным в литературу, и, несмотря на то, что к нему часто бывали несправедливы, очень скромным и незлобивым».

Сейчас кафе «Стойло Пегаса» искать бесполезно. Оно погребено под обломками старой Тверской улицы.

Кстати ли, не кстати ли,
Только вспомнил я:
Здесь мои приятели,
Там мои друзья.

Тут какие речи?
Скучные, ей-богу!
Для желанной встречи
Соберусь в дорогу.

Там и выпить гоже.
Там вино, как пламень.
— Золотой Сережа,
Угости стихами.

Память не уснула,
Не опали листья,
Там и Жорж Якулов
При бессмертной кисти.

Речь картечи мечет.
Брызжут солнцем краски.
Что за человече
Пикассо кавказский!

А в военный вечер,
В буревую пору
Прибыл Шершеневич
Для горячих споров.

Профиль древних римлян.
Яд сарказма в тосте.
слышу я Вадима:
Зазывает в гости.

Где уж им до холода?
Пьют ведром искристым.
Это ж наша молодость —
Все имажинисты.

Может быть, им вспомнится
Наша дружба тесная,
Наша юность дерзкая
И дорога крестная.

Вот как мне сегодня
Вспомнился твой голос
И, скажу по правде,
Сердце раскололось.

Поднял твою лиру,
Тронул твои струны,
Моего далёкого,
Моего Сергуна.

Та ль повадка стройная?
Так ли я? Похоже ли?
Ах, какие струны
Были у Серёжи!

В вашу честь, хорошие,
(Не было чудесней!)
На мотив Серёжи я
Складываю песни.

1940-е, Анатолий Мариенгоф (я немножко сократила, целиком тут http://www.vilavi.ru/raz/mariengof/krug/golgofa.shtml)

О феях

К вопросу о том, что феи бывают самые разные… И грустные тоже, но очень-очень хорошенькие, и о них надо заботиться и любить их, потому что любимая фея, как и любимый человек, в два раза счастливее, даже если он или она не похожа на других.

У меня тоже есть фея
В промокшей водосточной тубе
На крыше нашла ее я
В длинном огненном платье.
Было утро, пахло кофе
Всё было покрыто инеем
Она спряталась под книгой
А луна была пьяна.

У меня тоже есть фея
И длинный шлейф ее платья сгорел
Она, конечно, должна знать, что не может
И никогда больше не сможет летать
Другие пробовали до нее
До тебя другая тут была
Я нашла ее укрывшейся крылышками
И подумала, что она замерзла.

У меня тоже есть фея
Повиснув в воздухе возле моих полок она смотрит
Телевизор и думает, что на дворе война.
Она читает газеты
И сидит дома
У окна, считая часы
У окна, считая часы

И когда она обедает,
Ее обожжённые крылья шумят
И я отлично знаю, что она не в порядке
Но я предпочитаю обнять ее или взять ее в руку

У меня тоже есть фея
Которая хотела бы летать, но не может